Что касается Вышеславцева, то, во-первых, можно с уверенностью сказать: ни в одном из известных нам его сочинений, довоенных или послевоенных, нет ничего похожего на хотя бы заинтересованность фашизмом, а во-вторых — сослаться на его печатную активность начала 50-х годов, вызвавшую дискуссии в печати, в которых никто из оппонентов не попрекнул его коллаборационизмом, что в раскаленной атмосфере эмигрантских послевоенных споров непременно случилось бы, если бы нашелся повод.
Другая загадка творческой биографии Вышеславцева сразу бросается в глаза при взгляде на библиографию его трудов, опубликованную в рецензируемой книге. Если бы срок жизни Вышеславцева был столь же краток, сколь жизненный путь С. Трубецкого, Вл. Соловьева или И. Киреевского, то рискну сказать, что в истории русской мысли ему бы места не нашлось. К сорока годам — одна книга “Этика Фихте” и пять-шесть статей, включая газетные; к пятидесяти — небольшая брошюра “Русская стихия у Достоевского” (в каком я был восторге, когда лет тридцать назад мне подарили самиздатскую ксерокопию этой брошюры; после недавнего перечитывания восторг несколько поубавился) и еще полтора десятка статей, включая статьи в редактируемом им совместно с Бердяевым журнале “Путь”. Русским философом, сопоставимым со своими старшими и младшими современниками — Лосским, Булгаковым, Бердяевым, Франком, Зеньковским, Флоренским, Карсавиным, Ильиным — его сделала уже упомянутая книга “Этика преображенного Эроса” — труд небольшой по объему и, в сущности, незавершенный. В предисловии к нему Вышеславцев пишет: “Настоящий, первый том представляет совершенно законченное исследование некоторого цикла проблем, которые группируются около центральных вопросов: 1) почему Закон как принцип этики должен быть отвергнут? в чем несовершенство морали долга? почему „морализм” раздражает? и 2) в чем состоит принцип более совершенной этики, этики Благодати, этики сублимации, „этики преображенного Эроса”?” И далее у него следует план второго тома с перечислением обещанных к рассмотрению вопросов, среди которых:
“1) Не есть ли Абсолютное — Ничто? (проблема Гейдеггера, проблема буддизма, Экхарта и Беме).
2) Абсолютное есть ли Бог? Проблема аксиологического и онтологического Абсолюта. Абсолютное как совпадение противоположностей. Трагическая проблема Иова. Проблема Маркиона. <...>
4) Этика Благодати отвергает ли Закон? „Я пришел не нарушить Закон, но исполнить”. Антиномия упразднения и сохранения Закона у ап. Павла и ее решение.
5) Закон как борьба со злом. Антиномия противления и непротивления злу и ее решение. Проблема власти у ап. Павла и антиномия власти.
6) Идея права и смысл права и государства с точки зрения метаномической и метаполитической этики Благодати. Высшая ступень соборности как сверхправового общения. Иерархия ступеней общения: хозяйственная солидарность, справедливость и любовь.
Париж. Октябрь, 1931”.
Однако обещанного второго тома не последовало, а в двух-трех десятках статей, опубликованных в следующее после “Этики…” предвоенное десятилетие, никак нельзя опознать главы из, видимо, так и не написанной книги. С. Левицкий это объясняет просто и, казалось бы, верно: “Он предпочитал более блистать в лекционных залах, чем упорно трудиться над новыми произведениями”. В моих глазах его талант лектора отнюдь не роняют воспоминания одной из его слушательниц, подметившей, что Вышеславцев любил выходить из-за кафедры, дабы все могли увидеть достоинства его фигуры, и в частности красивые ляжки. В конце концов, в лекторе есть что-то от актера, в природе дарования которого физическое и духовное нерасторжимы. Стоит вспомнить, что и теоретик актерского искусства Ф. Степун считал Вышеславцева одним из самых блестящих ораторов и “артистом-эпикурейцем” — в чем в чем, а в артистизме Степун толк знал. Но вот загадка: у Вышеславцева на склоне лет, ближе к восьмидесяти, выходят сразу три книги (одна из них — “Вечное в русской философии” — появилась спустя год после его кончины), превышающие объемом едва ли не все, им написанное доселе. И если в “Вечном…” можно увидеть следы дрожащей старческой руки, то “Философская нищета марксизма” и “Кризис индустриальной культуры” написаны отнюдь не “эпикурейцем”, а педантичным исследователем. В “Философской нищете…” он обнаружил себя не только знатоком Маркса, но и читателем Ленина, Сталина, советских марксистов Митина и Быховского, а для “Кризиса…” он основательно проработал труды социологов довоенных и послевоенных.