Что их навязывать? Холодная неспешность
Нужна художнику, чтоб вызвать их прилив.
Чтобы почувствовать волнение, не надо
Его подсовывать, сама приду к нему.
И ветру дерево, я думаю, не радо,
И сердце тянется не к сердцу, а к уму.
* *
  *
На слух не жалуюсь, не жалуюсь, но всё же
В многоголосии я речь не разбираю —
Провал, рассеянность, которая похожа
На взгляд блуждающий, скользящий где-то с краю.
Пчелой невидимой я здесь ношусь в собранье
И собираю мед, как если б он, цветочный,
Был в этой комнате, мне нравится жужжанье,
И сигаретный дым, и крендель потолочный.
Впиваюсь медленно, неясному приказу
Зачем-то следуя, и — странная работа
Ночная: в памяти верчу улыбку, фразу,
И отблеск рюмочки; так нужно отчего-то.
Кто скажет, отчего? А только мне любезней
Не слово дельное, а звук, его частица,
А признак призрачный невзрачный, — всё, что в бездне
Времен не знает, как, но хочет отразиться.
Два рассказа
ШТУРМ
Иличевский Александр родился в 1970 году в Сумгаите. Окончил Московский физико-технический институт. В 1991 — 1998 годах занимался научной работой в Израиле и Америке. С 1998 года живет в Москве. Прозаик, поэт. Автор книг “Случай” (М., 2001), “Бутылка Клейна” (М., 2005), “Ай-Петри” (М., 2007), “Матисс” (М., 2007). Лауреат премии имени Ю. Казакова за 2005 год и премии журнала “Новый мир”.
Посвящается Н. Гетманской и А. Таврову.
I
Каспийский фламинго питается мелкой, как блоха, креветкой и соляной мухой — единственной живностью на кипяченом мелководье. Россыпь креветок копошится под лупой хрусталика в янтарной массе песчинок, ресничек, словно бы сплавленных мельтешением рачков в мутное стекло. Стелются поземкой тучи мушек, птицы их заводняют, цедят, снимают, как скребком, близоруко склоняясь и припадая набок крутым, крупным, как мачете, клювом. Они ходят, вышагивают, мотаясь как косари, уточнительно поводя головой, словно гантелей миноискателя на шее-рукоятке. Чавканье, и стук, и гоготанье вблизи преломляют суставчато скользящую грациозность зрения.
Все долгое раскатистое пространство — обнаженные сошедшей водой бугры, подушки засохших водорослей, стволы и ветки топляков — покрыто солью, как снегом. Едкая соль отваживает хищников. Оттого фламинго на обсохших раскатах свободно строят гнезда — конусы из песка и ила.
На закате соль мерцает и плывет — по мере снижения солнца. Птицы раскрывают объятия воздуху.
К гнездовью подобрался шакал и прыгал теперь на соли, то забегая вперед, то возвращаясь, подергивал то одну, то другую ногу, снова вел мордой, вставал на задние, чтобы передние перестали жечь, едва сдерживался, чтобы не заскулить, и оттого казалось, что он морщится. Спохватывался и снова бежал к птицам, кидался вдруг в сторону — в лужу, но горячая рапа ожигала лапы — и шакал, закусив язык, переходил на подскок.
Федора забавляла эта пляска.
Он снял предохранитель и, когда шакал, наконец одурев от боли, кинулся во весь опор на гнездовье, шевельнул стволом и вложил между торопких ушей в крестовину.
Чекалка пригнул башку, кувырнулся, подскочил, рванулся еще — зачертил по песку.
Тронутое выстрелом полотнище стаи тут и там поднялось, качнувшись, вспыхнув, пойдя над корявой мутью залива пятнами неба, горбами крыльев, тронуло тростники, отозвавшиеся штормом, вздохом, речью.
Федор перезарядил — и снова прильнул к прицелу. Жар-гуси — так в Гиркане звали фламинго — уже прилично отжировали рачком. С апреля грязное оперенье их преобразилось: подбрюшье обелилось, маховые перья стемнели перламутровым пурпуром, — и, подымая крыльями воздух, телесная волна, как полость летучей раковины, раскрывалась в прицеле.
Рачок, оставаясь в пересыхающих лужицах, дох в нагретой воде, краснел остистой дужкой, и телескоп, обернувшись микроскопом, вынув на свет пигмент оперенья, оправлял окуляр над ресничным крылышком птицы.
Федор не понимал себя следопытом или охотником, как не сознают себя птицы и звери. У него не было никакого бесполезного знания о том, что его окружало. Он мог без причуды отождествить свои глаза с заливом. Поверить, что глаза ему разлил окоем и что резкость зрения есть качество не тела, а близлежащего мира.