Выбрать главу

— Я так соскучилась, Жека. — Она снова перебросила ногу на ногу, ухватила его за руки, прижала его ладони к своим щекам. — Так соскучилась.

— Да, — сказал он. — Послушай, а… где малыш?

— Какой малыш?

— Ладно. — Он покачал головой. — Не важно.

Это милосердно, подумал он, наверное, это милосердно. Тем более —

я же собирался забрать ее. Только ее. Он сказал, можно только ее, малыша нельзя. И если бы они помнили друг друга, если были бы вместе? Господи, я бы не смог. Я бы лучше сам остался. Кто бы это все ни устроил, он, этот кто-то, по-своему милосерден.

Стайка воробьев слетела в песочницу и стала возиться грудками в пыли, и он машинально подумал, что, наверное, будет дождь. Вдали гудела трасса.

— А как мы купались ночью, помнишь? — спросил он. — И нас чуть не арестовали пограничники.

— Да. — Она держала его за обе руки и смотрела ему в глаза. — Море светилось. Светящаяся пена набегала на берег, по всему берегу — светлая полоса. Море темное, небо темное и одна светлая полоска поперек всего. Прожектор водил лучом по небу. Как палец.

Она больно нажала на обрубок мизинца, и он, не желая убирать руку, сказал:

— Осторожнее. Наверное, еще не зажило как следует.

Она удивленно взглянула на него. Ресницы у нее были большие и мягкие, словно крылья бабочки. И ни капли краски.

— Ты что? У тебя всегда так было. Ты еще рассказывал, как упал с велосипеда в детстве на донышко бутылки, оно в кустах, розочкой, ну знаешь.

— Может быть, — сказал он неуверенно.

— Когда я тебя в первый раз увидела, — сказала она, — у Аглаи, я сразу подумала, вот это мой. Вот это для меня. А ты еще был с этой, с дылдой, помнишь. И я была с этим… И я спросила, где ты потерял палец, а ты сказал, что упал с велосипеда. И я пошла на кухню делать бутерброды, а ты пошел мне помогать, и мы стали целоваться, а потом эта твоя вошла, увидела, стала кричать, плакать и ушла. А мы остались.

— Да, — сказал он. — Некрасивая была история.

— Но мы ведь остались, — сказала она упрямо. — И не будем больше разлучаться. Никогда-никогда. Да?

— Мы и не разлучались, — сказал он хрипло. — Ты всегда была со мной. Даже когда я ездил в командировки, надолго, даже когда…

Он запнулся.

У нее ведь нет документов, подумал он, никаких. Ее не пропишут в Москве. Ее нигде не пропишут. Не возьмут на работу. Я даже не смогу поехать с ней к ее родителям, сказать им — вот, не плачьте, не надо. Или смогу? В любом случае нам прямая дорога в Малую Глушу. Или, в крайнем случае, в Болязубы. Ладно, разве я не был к этому готов?

Он вспомнил долгие зимние ночи, и то, как рано темнеет, и пустырь за окном, и поземку, стелющуюся по синему заветренному снегу, и холод, от которого отделяет только стекло в оконной раме. И одиночество, и усилие, с которым заставляешь себя делать самое обычное — разогревать купленную в кулинарии еду, умываться, чистить зубы, менять белье.

Может, ее папа все-таки как-то выправит ей документы? У него большие связи.

— А эта твоя подружка, — спросил он зачем-то, — с которой ты сейчас шла?

— А, — она вновь отмахнулась, — это Лилька. Дуреха. Никак не привыкнет, что здесь нужно слева восходить, и через четыре дважды в каждый второй… и прямо, а она круглит, круглит все время.

— Что?

Она пожала плечами и стала нетерпеливо покачивать ногой.

Ладно, подумал он, здесь вам не тут, главное — увести ее отсюда, все эти странности пройдут сами собой, я же только этого и хотел, все эти годы, когда я узнал, что можно, я заплакал, прямо там, в гостинице, в этой чудовищной “Бригантине”, где в холле сидели растерянные родственники погибших. Я заплакал первый раз за все это время, за все семь лет, я уже думал, что никогда не смогу больше плакать.

— Я пришел за тобой, — сказал он перехваченным горлом.

Она вновь повернула к нему чудесное узкое лицо:

— За мной? Я думала…

— Я заберу тебя отсюда. Я могу. Мне разрешено.

— Но я не…

— Мне разрешено, — повторил он. — Можно. Пойдем. Не надо ни вещей, ничего. Просто пойдем. Быстрее. Я не могу оставаться тут долго.