Выбрать главу

тот человек сейчас,

тот, что исчез давно?

Перепорхнувший смерть

взмах его тонких рук,

словно заката медь, —

ясный, высокий звук.

Вольно ему достичь

выше, чем может птич,

где слепая стена

уже не тесна.

 

              Стихи о русской поэзии

              1

На грани ума и безумия

цветёт пирамидкой каштан,

и Хлебников цифрами думает,

и звук ворошит Мандельштам.

Им тесно в убогой причинности.

Под пыткой впадающий в бред

язык, в безнадёжной повинности,

сдаёт свой последний секрет.

Древесно-густой, поэтический

их голос сливается в гам.

И Пушкин разумно-этический

смеётся их птичьим слогам.

 

              2

Страсти густой белок

не обязательно — в слово:

есть естества глоток —

жизни живой основа.

Не запастись им впрок:

как удивительно ново

слышится гулкий рок

в сердцебиенье другого.

Крыма цветущий дрок,

нищая радость крова,

сердца предсмертный вздрог

в предвосхищеньи улова...

Так и живёт Парнок,

снова влюбляясь и снова.

              3

Долгий выдох звука — За-бо-ло-цкий,

одописец крошечных существ,

обмелевшей жизни трезвый лоцман,

вестник надвигающихся веств.

Как слова победно осмелели:

крутят сальто, пляшут антраша!

Но жила в его оплывшем теле

счетовода дробная душа.

Всё хотела взвесить и измерить

и последний подвести итог,

кропотливым разумом проверить

то, что разум и вместить не мог.

И в награду за такую честность,

за серьёзность — этому Фоме

дух гармонии, слегка тяжеловесной,

разрешал притронуться к себе.

              4

Наворожил им Блок

магию наважденья…

Лишь Ходасевич смог

счастье слить с отвращеньем.

До совершенства довёл

это блаженство раны

(голос в пустыне — гол)

гулкий Георгий Иванов.

Эхо его тоски

клювом терзает темя,

крутит доски судьбы

и побеждает время.

 

              Нестихи

В юности живёшь верой,

что любой рваный разрыв жизни

с проступившей кровью времени по краям

срастётся целительной тканью стиха,

стянется нитью слов,

а пальцы слуха,

наткнувшись на выпуклый шрам строки,

как на рубец Одиссея — кормилица,

как на зиянье распахнутой раны — Фома,

вздрогнут слепым узнаваньем,

только доверься, поверь...

Что теперь?

Осиновый кол тысячелетья изогнул лебединую шею

и скользит по обманчивой глади всё тех же болот.

Ничего не меняется, всё изменилось,

хлещет кровь лицедейская наравне с настоящей, —

мудрено различить.

Чудодейственной мазью удобств

заживляются раны.

Исполняется танец искусств

с мастерством непосильно ненужным.

Что мы можем понять в этих сложных изысканных “па”?

Наш мышиный народ со времён летописца последнего Кафки

остаётся всё тем же:

те же страхи гнетут, тот же труд неизбежный,

так же морщим мы лбы в непосильной попытке постигнуть

всё, что чудом выходит за рамки насущных забот,

разве что нас теперь искушают

океаном отборных прозрений, —