Так что же он увидел в русском человеке? Прежде всего “природное изящество, обаятельность, гостеприимство, мягкость, женственность, ловкость, любовь к пассивным удовольствиям (пьянство, что ли? — О. Л. ), доброжелательность, жалость к страдающим, щедрость и широту натуры”. (Как тут не вспомнить Достоевского: “Широк человек... я бы сузил”.) И вместе с тем, отмечал Беринг, этому народу свойственны “скачки от энергии к бездеятельности, от оптимизма к пессимизму, от бунта к подчинению”.
Есть такое мнение, что в формировании русского характера немалую роль сыграла... география. “Русское историческое движение — это движение в самую невыгодную сторону, а именно: с юго-запада на северо-восток, от лиственного леса — к елкам, кочкам и тундре, от моря к болоту, — считает Виктор Ерофеев. — Только принуждение может заставить двигаться в столь невыгодном направлении”. Именно в “принуждении” видит он причины того, что впоследствии легло в основу русского национального характера.
За недостатком места не стану полемизировать с амбициозным автором, оставляю этот тезис на его совести, но вот что касается географии... Непроезжие дороги, непролазные болота, глухие леса, дикий зверь и не менее “дикие” мороз и комар были тем природным антуражем, на фоне которого веками протекала жизнь русского человека. Северного человека в особенности. В местных православных молитвенниках постоянно встречаются имена потопших, древом убиенных, зверем растерзанных, демоном уведенных. Кто видел искусственные поля и луга — островки посреди тайги, тот поймет силу и упорство крестьянина-новосела. За куцый отрезок лета и части осени он должен был сделать все хозяйственные дела и обеспечить свое будущее. Труд, рассчитанный на год, иногда удавалось выполнить за месяц. А затем наступала пора затяжной зимней спячки. Происходил “резко континентальный” переход от непосильного труда к вынужденному безделью. В условиях крайностей и выковывался характер: в основе его лежала идея рывка, порыва, аврала, импульсивности, стремления к недосягаемому. Не отсюда ли пошли гулять характерные выражения “авось”, “пан или пропал”, “после нас хоть потоп”? Не поэтому ли получили права гражданства такие сугубо “ненашенские” словечки, как “бардак” и “кавардак”?
Слово “штурмовщина” тоже не русского происхождения, но к русскому национальному типу имеет такое же отношение, как “долой” и “да здравствует”. Наш человек то безрассудно рвется вперед, то предается праздным мечтаниям, подобно Емеле-дурачку, удобно устроившись на теплой лежанке. Он может неуемно пить и объедаться или вовсе ничего не есть, может спать двадцать четыре часа или не ложиться по нескольку суток, может пахать, рубить, колоть, ворочать тяжеленные бревна, неделями плутать по обманным мхам — или бесстыдно сачковать, почитая похмелье воздаянием за грехи. Наш человек может равнодушно взирать на голодающего соседа — и с оголтелой настырностью рваться в Сербию, чтобы помочь воюющему “брату по крови”. При таком характере трудно стать хорошим бухгалтером, но зато можно перекрыть все мыслимые и немыслимые рекорды, посадить яблони на Марсе, вырастить горох величиной с арбуз или же переплыть Берингов пролив при температуре плюс три градуса. Рекорды Гиннесса — это по нашей части.
Русского человека, особенно крестьянина, не так-то просто сдвинуть с места, его непробиваемость и консерватизм к разного рода новациям замечательно выразили наши писатели-классики. Но уж коли его удалось чем-то увлечь, в чем-то переубедить, он доходит во всем — в добре и зле, в мудрости и дурости — до крайних пределов. В коллективизацию народ загоняли не только кнутом и лживыми посулами; очень многие шли сами, без принуждения — с задорной песней под разливы гармошки. Как, например, опьяненные духом ревпереустройства бедняки-веркольцы, основавшие на территории Артемьевского монастыря сельскохозяйственную коммуну под названием “Спартак”. Работали коммунары ни шатко ни валко, с кочки на кочку, больше ругались и митинговали. Проели продуктовые запасы, остававшиеся от монахов, — и разбежались...