Выбрать главу

Не вашей подлой хворостью,

Не хрипотой, не грыжею —

Болезнью благородною <...>

Я болен, мужичье! <...>

С французским лучшим трюфелем

Тарелки я лизал,

Напитки иностранные

Из рюмок допивал...

Сколько времени прошло, какие масштабные исторические сдвиги повидало отечество, а стиль и лексика ни на йоту не изменились! Мы позволяем себе так бесцеремонно обращаться с г-ном Агеевым, поскольку сам он никогда не церемонится с теми, кто ему почему-либо на данный момент неугоден. Зайдет ли речь о “редакционных дамах”, слепо отстаивающих право Сенчина на публикацию в журнале, где Агеев некогда верно служил, так они получат эпитет “немолодые”, словно неведомо ему, что приличные люди себе такого не позволяют. Видимо, сам Агеев все ощущает себя девушкой, Минервой, хотя в другой, более ранней, статье опрометчиво признался, что уже в 1970 году у него “лично, например, первая любовь в разгаре”. А уж, не приведи Бог, придет на ум кто-то по-настоящему ненавистный. “Словом, представьте себе Смердякова, который вдруг почувствовал в себе литературный дар и решил, что такому добру грех пропадать: ненавистью к человекам и ко всему „слишком сложному” можно выгодно торговать. Благо у русской интеллигенции, которая ничему не научилась, вечно живой рефлекс на „талантливого человека из низов” — Олег Павлов им когда-то успешно воспользовался, теперь вот Роман Сенчин пользуется”.

При чем тут Павлов? А Павлов Агеева вообще раздражает. В статье “Самородок, или Один день Олега Олеговича” (“Знамя”, 1999, № 5) он его уж нес, что называется, по кочкам: “Только из одной павловской какашки вылезешь, как тут же в другую угодишь”. Пользуясь счастливо найденным прямо тут же у г-на Агеева выражением — “комментарии излишни”.

Но вернемся к Сенчину. “Сенчин пишет, если хотите, „чернуху второго поколения” <...> Автор внутри этой жизни, он говорит на одном (мусорном, тошнотворно-физиологическом) языке с персонажами, все его претензии к этой жизни — мало! Мало „хавчика”, мало „бухалова”, мало „бабок”...” Странно. Ниже Агеев уверяет, будто он “достаточно грамотный критик” и ни в коем случае не перепутает, “что говорит автор, что — герой-повествователь, а что — персонаж”. Блицхарактеристика “Минуса” заставляет усомниться в точности самоопределения. Агеев таки отождествляет автора с персонажем, и это еще полбеды.

Все, оказывается, куда серьезнее. Оказывается, еще в “Знамени” Агеев начал борьбу с... страшно вымолвить, ну, одним словом... нет, трепещем. Пусть скажет сам. “...я — абсолютный позитивист, релятивист и вообще циник — на редакционном собрании выступал на ту же тему (о прозе Сенчина. — М. Р. ) в совершенно мне несвойственной стилистике: что-то о том, что вот через такие рассказы и приходит в мир Дьявол (фигура князя тьмы так поражает воображение г-на Агеева, что он пишет его с прописной буквы. — М. Р. ), а отдел прозы становится его пособником. <...> от рассказа Сенчина отчетливо шибало серой, там воистину чуял я присутствие врага рода человеческого”.

Что тут сказать? Можно, конечно, мысленно вообразить себе ситуацию, в которой и райски двери отверсты увидеть можно . Но такие дешевые приемчики оставим на долю Агеева. Вообразим другое. Допустим, этот “абсолютный позитивист, релятивист и вообще циник” внезапно воцерковился. Дело, вне всяких сомнений, хорошее. Допустим, что в этом новом состоянии душа просит чего-то вроде “Добротолюбия” и в крайнем случае “Столпа и утверждения Истины”. Кто мешает? Однако может ведь он при том “не любя”, но “вполне спокойно и холодно” читать Сорокина, “сознавая: это игра такая”. А Сенчина не может (потому что не игра?). Не может про “жизнь современных „маленьких людей”, чьи интересы зациклены на „хавчике”, „бухалове” и „бабках” для добычи первого и второго”. Где “венец мечтаний” — “хороший косяк, да не для „расширения сознания” и прочих медитативных целей, а для более качественного забытья”. То есть для “расширения” все-таки, так и быть, можно? Ну и для этих, медитативных? Чтобы то есть по-благородному, по-господски?