Очевидно, что многие идеи, высказанные Зориным, могут быть предметом дальнейшей дискуссии. Как я уже говорил, книга, с которой встретится читатель, представляет собой скорее кружево, чем плотную ткань. Она, обходя молчанием некоторые существенные события интеллектуальной истории, оставляет широкое поле для дальнейших изысканий. В этих изысканиях должно проясниться не только значение ряда текстов и персонажей, но и теоретическая фактура того текстопорождающего процесса, двумя ликами которого оказываются идеология и литература. У литературы, как и у истории, есть свои центральные тексты, создающие тот категориальный запас, которым питаются освоившие его поколения. Некоторые из этих текстов Зорин распознал и проанализировал, некоторые пропустил, заполнив образовавшиеся бреши маргинальным материалом. Такие просчеты неизбежны для первопроходца, сомненный путь которого неизбежно шатается. В этой трудно устранимой неполноте повисают существенные теоретические проблемы: бывает ли история только историей и бывает ли литература только литературой? Остается ли державинский “Водопад” лишь литературным памятником Потемкину или в своей сумасбродной разбросанности он причастен затейливой фактуре Павловского царствования? Были ли военные поселения Александровской эпохи только способом переустройства армии или утопической живой картиной, изображающей мистериального воина, прильнувшего к земле? Присуща ли литературе фикция в большей степени, чем истории, или мы должны наново отрефлексировать эту дихотомию буржуазного рационализма?
Возникающие по ходу чтения непростые вопросы — это, возможно, не меньшее достижение автора, чем множество ценных наблюдений над конкретными текстами и конкретными историческими обстоятельствами. В книге не только содержится обширный новый материал, но и дается живая и динамичная его интерпретация. Многие находки Зорина блистательны и неоспоримы. У автора яркие мысли и красноречивое перо, так что книга безусловно рождает споры, и это делает ее важным событием в историко-филологическом изучении русской истории императорского периода.
Виктор ЖИВОВ.
1 Я, понятно, не говорю здесь об экономической или аграрной истории, обладающих, видимо, каким-то иным устройством (если угодно, представляющих собой текст иного типа). Речь идет о политической и интеллектуальной истории, но именно ими и занимается Зорин.
2 Причины этого опущения не слишком убедительны. Согласно Зорину, «император менял свои ориентиры настолько стремительно, что никакого продуктивного диалога с общественным мнением и художественной практикой попросту не могло возникнуть. Тем самым не появлялось и устойчивых моделей, значимых для последующих эпох». Оба тезиса спорны. Например, столь характерное для Павла мистериальное понимание царства создало значимую модель, нашло выражение в художественной практике (и в церемонии коронации, и, скажем, в посвященной ей оде Петрова) и было предметом диалога с обществом, о плодотворности которого лучше не думать.
3 Говоря о роли райской темы в русской культуре XVIII века, стоило бы вспомнить книгу Стивена Бера: Stephen L. Baehr. The Paradise Myth in Eighteenth-Century Russia. Utopian Patterns in Early Secular Russian Literature and Culture. Stanford, Stanford Univ. Press, 1991.
4 Например, в статье 1803 года Карамзин писал, что Петр был «Руской в душе и Патриот», и противопоставлял его «Англоманам» или «Галломанам», которые «желают называться Космополитами». Петр заложил основы русского патриотизма, и поэтому патриотические россияне, в отличие от «космополитов», сохраняют ему верность. « м ы обыкновенные люди, не можем с ними [космополитами] парить умом выше низкаго Патриотизма; мы стоим на земле, и на земле Руской; смотрим на свет не в очки Систематиков, а своими природными глазами» («Вестник Европы», 1803, июнь, стр. 167 — курсив Карамзина). Таким образом, элементы патриотического дискурса, столь чуждого Карамзину начала 1790-х годов, появляются у него едва ли не раньше, чем у Шишкова. /м