Выбрать главу

Я уже давным-давно поняла, что мои представления о жизни глубоко устарели и не надо даже надеяться на оправдание самых, казалось бы, напрашивающихся ожиданий — и все же после такого зачина ну просто на автомате должен следовать хоть минималистский, хоть самый лаконичный разбор.

«„Минус“ — это усеченный Минусинск, где мается от недостатка „бабок“, „хавчика“ и „бухалова“ некто Роман Сенчин, монтировщик местного театра. Некоторое время бригада монтировщиков раздумывает, как бы им половчее ограбить кассира того же театра, — дело-то житейское…» С такой вот потрясающей лапидарностью критик изложил сюжет «Минуса». Беда лишь в том, что «ограбление» кассирши — не просто одна из многих подробностей, но и чистая виртуальность, болтовня, одна из множества фантазий, наполняющих текст, сама по себе мало что значащая, обретающая смысл лишь в контексте, который Агеев как раз и опускает. Не по лени, конечно. Просто контекст разрушил бы версию, выбранную критиком для нынешнего излияния желчи.

Агееву страшно не понравилось, что Ирина Роднянская («авторитетнейшая» — язвит он) позволила себе заметить «неожиданное пространство», открывающееся под «верхним слоем» сенчинского текста (речь в статье Роднянской «Гамбургский ежик в тумане» («Новый мир», 2001, № 3) идет об «Афинских ночах», но высказывание правомерно и в отношении «Минуса»). Поскольку Агеев избавил себя от сколько-нибудь внятного разбора текста и сразу перешел к инвективам, нам придется сделать лирическое отступление и самим представить текст так, как он видится нашему скромному взору.

Главный герой-рассказчик действительно Роман Сенчин. И он действительно работает в бригаде монтировщиков в провинциальном театрике. Живет в общежитии. Действительно пьет. Пьют и другие персонажи, и косяки в тексте тоже фигурируют. И вообще представлена довольно мрачная и, по видимости, глухо безнадежная картина задыхающейся в самой себе жизни.

И язык «Минуса» (как, впрочем, и всех других известных мне сенчинских текстов) умышленно снижен, груб, неизящен, изобилует сленгом…

Но это не исчерпывает содержания текста.

Все без исключения персонажи существуют как бы в двух параллельных реальностях: обыденной, засасывающей, непреодолимо застывшей — и маняще-фантастической, обещающей какие-то перемены, надежды, — и, конечно, недостижимой как мираж. Метафора задана самим бытием театра, реализована на протяжении текста буквально десятки раз — родители героя тешат себя надеждами на невиданный урожай благодаря изобретению фантастически усовершенствованных грядок, сам герой то пытается разглядеть в неизвестной девушке какую-то невероятную красоту, то рвется в другой город… Один персонаж стремится в Ирландию на помощь бойцам ИРА, другой мечтает бросить пить и заняться настоящей живописью… Ограбление кассирши стоит в общем ряду этих заведомо неосуществимых проектов — монтировщики мечтают не о том, как хапнут деньги, а о том, как начнут новую жизнь.

Да, они слабы и безвольны. Да, их мечты во многом убоги, как убого их существование. Но в них живет высказанная только рассказчиком тоска по иному бытию, принципы которого им никогда не сформулировать и, может быть, никогда и не понять. И этот мучительный зазор между человеком и бытием, заставляющий его метаться как зверя в клетке и выть на луну, прописан в «Минусе» с такой обезоруживающей откровенностью, с такой болью, что нужно иметь уж очень специфический слух, чтобы этого не заметить.

Зато заметить совсем другое.

«Этаких „маленьких людей“, этой вредной мелкой сволочи, я повидал — „изнутри“, „извне“ (Агеев любит цепляться к чужой стилистике, вот и мы его спросим: „извне“ — это как? И что следует тогда понимать под „изнутри“? — М. Р.) и как угодно еще — в своей жизни столько, что давно понял: давнее словосочетание „люди подлого звания“ не было барским глумлением над „простым людом“, а являлось просто очень точным социологическим определением. Это даже, может быть, антропологический тип такой, который даже в самые благоприятные для него времена — при советской власти — не сумел шагнуть выше по лестнице эволюции, зато невероятно размножился».

Сразу же поздравим Агеева с выстраданным открытием — в словах «люди подлого звания» в самом деле нет и намека на барскую спесь. Точнее, не было, покуда оно входило в речевой обиход дворянства. «Подлое сословие» — это всего-навсего сословие, подлежащее податям, собственно и обеспечивающее своим трудом благосостояние сословий благородных. А вот уничижительный оттенок оно приобрело уже в устах тех, кто всеми силами пытался от него дистанцироваться, в устах всякого рода российских парвеню, чувствительно зажимавших нос при любом соприкосновении с взрастившей их средой. В русской литературе это явление зафиксировано преимущественно в образах лакеев. «Может ли русский мужик против образованного чувство иметь? По необразованности своей он никакого чувства не может иметь. <…> Если вы желаете знать, то по разврату и тамошние, и наши все похожи. Все шельмы-с, но с тем, что тамошний в лакированных сапогах ходит, а наш подлец в своей нищете смердит и ничего в этом дурного не находит» — так изволит выражаться Павлуша Смердяков, в агеевской статье не раз помянутый. Ему вторит другой лакей, Яша: «Здесь мне оставаться положительно невозможно. Что ж там говорить, вы сами видите, страна необразованная, народ безнравственный, притом скука, на кухне кормят безобразно». Есть и стихами: