«Похоронный» пафос, с каким при первом чтении «Перемен» соглашаешься почти без сопротивления, по размышлении зрелом мог бы, наверное, вызвать пусть и осторожное, но все-таки несогласие со столь жестким диагнозом, если бы… Если бы перемены в сюжете собственной судьбы автора, во всяком случае те, что зафиксированы в рецензируемом сборнике, не оказывались в итоге покорными «общему закону».
Лев Аннинский (в биографическом словаре «Русские писатели XX века») довольно точно описал, хотя и не объяснил, парадокс Владимира Корнилова:
«Тяжелый, усталый стих Корнилова, непрерывно пропускающий сквозь себя и „прозу“, и „быт“, и „подробности“, смыкается вокруг невидимой точки в самом центре существования. Есть что-то, относительно чего все остальное — не важно. Это невозможно внятно очертить словами. Это существует в несоизмеримости со всем остальным. При таком „западании“ внутрь себя — поразительна живая чуткость поэта к внешним впечатлениям, неутолимое любопытство к фактам, неутомимому труду каждодневного бытия, ложащегося в тяжелый стих».
Так вот: в «Переменах» Корнилов наконец-то сделал видимым (оче-видным!) это что-то, «относительно чего все остальное не важно»:
Дом:
Женщина (как и созданный ею дом, единственная):
Дело, в которое можно «прятаться», «как в бомбоубежище».
Земля (не земля-родина, а земля — свое место) — и тоже в целом свете одна, оттого-то и жалко ее, жалость, как оказалось, держит и трогает сердце нежней и суеверней, чем любовь, даже странная:
И как только Корнилов решился рассекретить местоположение центра своего единоличного существования, стало ясно, что эта «точка» почти идеально совпадает с тем центром, к которому бессознательно, ведомая мощным инстинктом самосохранения, стягивает покалеченные и надорванные силы жизнь, именно жизнь, существование, а не народ или страна, — потому как то, что происходит сегодня в бывшем СССР, угрожает небытием не только новой российской государственности, а вообще жизни. Больше того, после «Перемен» можно, кажется, предположить, что и раньше, до всего, в корниловском случае ярко выраженного «западания в себя» не было, а был вековечный российский разлад между умом, падким на «торжественную дичь», натурой, обожающей «роковые минуты», и тайной любовью к своим пенатам, охраняющим домашний очаг… Не утверждаю, что Владимир Корнилов вполне отдает себе в этом отчет, однако объективно его лирический герой если чем и успокоен в хаосе неустройств, так это тем, что и ему, «заодно с другими» населенцами постимперской территории, смертельно устававшими от двухвековой гонки, наконец-то не стыдно не рваться вперед («чтоб брюки трещали в шагу») и что хотя бы на восьмом десятке можно признаться:
Согласитесь, столь чистосердечное признание сдвигает авторские инвективы переменам несколько в сторону от того, что открыто и в лоб декларируется в первом стихотворении, давшем имя сборнику. И, видимо, совсем не случайно, что книга, открывающаяся «Переменами», завершается замечательной «Погодой», где вместо дерзкой страсти отрицания и брезгливого откола от нехорошего времени нам предлагается мужество принять все, что есть, и как линию личного поведения, и как ответ на новый русский вопрос — быть или не быть:
Как не впасть в отчаяние
Ирина Машинская. Простые времена. [Тенафлай], «Hermitage Publishers», 2000, 83 стр