Ирина Машинская. Стихотворения. М., Издание Е. Пахомовой [ЛИА Р. Элинина], 2001, 104 стр
Ирина Машинская начала регулярно публиковаться уже за рубежом вскоре после отъезда в Америку в 1991 году (на родине до этого увидела свет лишь дебютная, оставшаяся единственной «серьезной» подборка в альманахе «Истоки» в 1984-м) и была сразу замечена и достаточно высоко оценена эмигрантской критикой. С тех пор за океаном вышли три ее книги, и только почти десять лет спустя, начиная с появившейся в конце 2000 года последней из них — «Простые времена», она была более-менее внятно помянута и у нас. И вот в Москве выходят ее «Стихотворения» — итоговое избранное за двадцать пять лет работы. Таким образом, в отличие от большинства заметных поэтов нынешнего русского зарубежья, уезжавших уже со сложившейся литературной репутацией, она из тех немногих, чей голос доходит до нас не обратной, но первой волной с того берега. В этом определенная сложность положения Машинской, поскольку то, сказавшееся в ее стихах, что очень важно для покинувших родину, вовсе не обязательно должно стать таковым по сю сторону океана, тут априори неизбежны определенный скептицизм и извечный вопрос о творческой состоятельности эмиграции.
Поэтому приведу полностью стихотворение, вызвавшее, пожалуй, наибольшее число откликов и ставшее визитной карточкой поэта:
Парадоксальные стихи о том, что о чем-то, требующем непременного высказывания, автор сказать «не сумеет», но, как обнаруживаешь по прочтении, весьма впечатляюще говорит. Где не хватает слов, приходит на выручку ритм: то, что неподвластно обычной речи, передается рвущейся и возобновляющейся, тягучей, слегка ностальгической интонацией, накладывающейся на мерный полнозвучный анапест. В афористически отточенном финальном двустишии вместе со сменой-расширением метра происходит неожиданное изменение темы, точнее, перенесение акцента. Невозможность полноценного высказывания «на родном» из сиюминутной констатации после нескольких попыток-воспоминаний внезапно осознается и формулируется как тотальная и неустранимая в принципе неизбежность, поскольку «солнце речи родимой зайдет».
Казалось бы, чисто эмигрантские темы-мотивы. Что все это может сказать нам, оставшимся со всеми здешними проблемами и никуда уезжать не собирающимся? А то же, что дает любая настоящая поэзия, волшебным образом превращающая частное во всеобщее. Представим, что цитированные строки написаны не «за бугром», а здесь и сейчас. Разве что-то сильно изменится? Разве кризис современной «большой» литературы, ее нечитабельная аморфность — это не «здешнее» переживание-впечатление? Разве не «подкидыш» наш «великий и могучий», без которого «как не впасть в отчаяние» среди засилья всякой розово-черно-желтой мертвечины? Разве не «подкидыш» во времена коммерческо-потребительской («оранальной» — по обидному, но точному пелевинскому выражению) жизненной установки и сам поэт со своими попытками что-то такое высказать на языке куда-то канувшей вечности? Или, как говорит Машинская: «Что в рифму гудеть нам, когда не слыхать отголоска? / Ума ни обмылка не сыщешь, / ни мысли обноска»?
Не менее парадоксальна, чем «на визитке», и вся поэтика Машинской. Сгустки оксюморонных качеств и смыслов гармонично объединяются единством поэтического дыхания и мышления; видимое стремление к простоте и полноте высказывания сочетается со скрытой сложностью и недоговоренностью, почти зашифрованностью, а непринужденная и импровизационная интонация делает почти незаметной техническую изощренность и ориентацию на строгую форму. Но, пожалуй, именно благодаря эмиграции, где языковая изоляция сугуба (по слову нашего поэта, «полуденный мир поражает подобьем устройства. / Переехав, ты только удвоишь размеры изгойства»), где не поблагодушествуешь в бытовой языковой стихии, тамошней Машинской есть о чем сказать, в отличие от многих здешних поэтов. У ее речи есть реальный повод, у ее глагола есть живой побудительный мотив, придающий стихам качества убедительности и подлинности. Но это — более порыв, чем конкретный предмет, более — жест, направление взгляда, подвижная развивающаяся тема, чем очевидный застывший смысл. Вот сказано, казалось бы, просто и даже с пафосом: «Свободы статуя, моя, / моя свобода!», но это — едва ли не об обратном, о том, что и в стране, поставившей свободе статую, та остается для ее паломницы целью едва ли достижимой: «Опять к тебе я не дойду, / видать, по водам…» И далее в захлебе метафор и гипербол: «Я шлю тебе свои суда, / даров подводы, / качающиеся стада / моей свободы» — здесь сразу все вместе: и признание в любви, и горькая самонасмешка разочарования, и какая-то надежда в одеждах отчаяния. Что характерно: пафос лирического высказывания сконцентрирован не столько на «свободе» или ее недостижимости и не на присутствии вместо нее гигантского муляжа, — предметом поэтической рефлексии, причем очевидного отталкивания и преодоления, является сама эта сложившаяся в современной культуре ситуация тотальной подмены ценностей. И это — существенный критерий. Машинская, очевидно, относится к новому, послепостмодернистскому поколению поэтов, которое я назвал бы «новым барокко» из-за характерного сочетания сложной, порой причудливой поэтики и духовной вертикали, сменяющих псевдоренессансную по интеллектуальному размаху, но духовно плоскостную вседозволенность постмодернистских предшественников.