Итак, в определенном смысле каждый рассказ Кононова — это своего рода психоаналитический отчет, в котором сообщаемое важно не только само по себе, но прежде всего как свидетельство о состоянии говорящего. Конечно, “психоаналитический отчет” — в переносном смысле: Кононов чаще всего избегает прямолинейных сюжетных указаний, какие, например, находим в классическом психоаналитическом романе “Плот Медузы” Веркора, где основная часть представлена как расшифровка сделанных врачом магнитофонных записей. Это, с одной стороны, несколько усложняет повествование, поскольку читатель может только догадываться, в какой коммуникативной ситуации он оказался; правда, в некоторых случаях по ремаркам рассказчика и всему ходу повествования можно предположить, что перед нами или “писатель”, сочиняющий новую повесть (“Гагамахия”), или “знакомый”, рассказывающий какую-то байку (“Микеша”), или действительный или бывший “пациент” психиатрического учреждения (“Источник увечий”, и, возможно, “Гений Евгении”, где бросается в глаза характерно маркированная фраза “мой эдипальный анамнез”). С другой стороны, незафиксированность повествовательной ситуации создает иллюзию непосредственного заглядывания во внутренний мир рассказчика — в котором он буквально на наших глазах более или менее успешно пытается разобраться, то есть облечь в структурированную, осмысленную форму, просто выговорить — например, понять, как появляются воспоминания, что они означают, почему нечто было настолько важным, что оказалось запомненным...
В этом смысле, пожалуй, наиболее характерен рассказ “Гагамахия” — поистине титаническая битва с Гагой или за Гагу, не то подруги, не то (пол намеренно не прояснен) — близкого друга юности, сражение с памятью, которое происходит под пером одного из наиболее сложных кононовских рассказчиков. После небольшой преамбулы воспроизводится обобщенная воображаемая поездка на троллейбусе (составленная из целого пучка воспоминаний) на окраину города, к отцу Гаги. Попутно дается подробная панорама города, затем рассказчик пытается вспомнить некий важный “непристойный эпизод”, случившийся с ним и с Гагой, но отвлекается на странное, расплывающееся в галлюцинациях событие, когда во время одной давней совместной поездки по тому же маршруту в салон ввалилась агрессивная толпа солдат (“На этом отрезке меня преследуют эринии, обряженные в тоскливые солдатские робы”). Затем следуют воспоминания о встречах с Гагой и кульминация — этот самый “непристойный эпизод”. Рассказчик, правда, от его прямого изложения все-таки уклоняется и лишь намекает на суть дела, описывая появление и действия перед загорающими друзьями некоего вуайера-эксгибициониста, которого он чуть позже разоблачает как выдумку, как своего “немолодого шизонутого шандарахнутого двойника”. Далее описаны встречи с отцом Гаги и финальное курение подаренной цыганами “травы”, так что весь рассказ начинает видеться через наркотическую дымку.
Перед нами этапы воспоминаний довольно частого у Кононова рассказчика-“писателя”. То, что он — “писатель”, можно заключить из вступления — слегка стилизованного под авторский зачин в духе семидесятых, эдакую писательскую рефлексию, размышления о мотивах и истоках собственного творчества типа: “Старых сюжетов, издавна волновавших меня, горевших когда-то вблизи, а потом и подпаливавших всего меня хрупким, но распирающим до сих пор болезненным огнем по прошествии многих лет, становится все меньше... И я давно не ищу каких-то по-особому достоверных оснований моего смысла. Все само собою заявляется незваным ко мне”. Это — максимально, вплоть до узнавания, до отчетливой структуры, почти до штампа отредактированная (понимая здесь под редактурой — сознательное, создающее определенный коммуникационный контекст преобразование некоего довербального материала) часть рассказа. Стилизация, замечу, здесь не заслуга рассказчика, который уж как “сумел”, так и “написал”, но служит автору для характеристики героя как “писателя” определенного стиля и уровня, при этом автор и рассказчик оказываются четко разведены (такое их разделение и игру на мере их близости можно обнаружить почти в любом рассказе книги). Итак, если в рассказе рассказчика речь идет о неких событиях, то рассказ автора — о том, как рассказчик-“писатель” пишет рассказ. То, что для рассказчика цель, для автора — метод. Собственно, у героя-“писателя” рассказ не очень-то и получается: начав со внятного зачина, он вроде бы пытается нечто вспомнить (“Вот мимо меня движется травленая прекрасная рухлядь моих драгоценных предместий, мимо которых мы с Гагой проходили сотни раз”), но постоянно отвлекается на кажущиеся поначалу посторонними подробности, вольно или невольно сбивается на разного рода отработанные литературные ходы (например, в перечислительной манере Тимура Зульфикарова: “Короткое тело, развернутое, как грозовое облако в профиль, липко припало-приникло-прижалось к Гагиному тощему плечу чересчур-слишком-безумно-тесно, еще теснее, еще, и, заходив ходуном, стало тереться-вдавливаться-колотиться, дрожа в несуществующую преграду стенобитными упорными толчками”) и штампы сюжетосложения, а порой и вовсе перестает контролировать свою речь — рефлектирующую, многократно варьирующую нюансы, по-сарротовски зацикленную, мелко дробную, так что читатель, если захочет извлечь логическую связь из всего этого, поневоле сам должен будет оказаться в роли писателя (еще один способ “вовлечения” читателя, служащий все той же цели). Это относится в первую очередь к эпизоду с солдатами в троллейбусе. Что есть эта “солдатня” (“Ну, они, тоже ведь молодые задорные люди, мы учились с ними в одной нехорошей школе, стригли ногти примерно одними тупыми ножницами...” и т. д.), то ли просто от скуки жестоко когда-то пристававшая и напугавшая рассказчика и его подругу (“Мы глазеем или читаем, а они пихаются”), то ли даже ее убившая (“Судорожно вынутый из разорванного галифе, подхваченный кулаком штырь уперся прямо в живую Гагину шею, щеку”), трудно сказать однозначно. Предположу, что в галлюцинирующем сознании рассказчика какое-то давнее и, увы, позорное столкновение с армейской шпаной отягчается так и остающейся для нас безвестной гибелью Гаги (об “уходе” которого и “через столько лет ничего нельзя прояснить”), порождая тяжелый кошмар.