Но ни в декабре — январе, ни в феврале ни разу не пришла мысль разломать хоть одну дверь и взять мебель на дрова или поискать съедобного... Спасибо воспитавшим нас... А вот я, сегодняшняя, как поступила бы, окажись опять в том же аду? Наверно, так же.
Жила в нас неистребимая вера, что мир не рухнул, что не одолеть врагу Ленинграда, что наступит время — вернутся в свое жилье эвакуированные, будет квартира со светом, водой, теплом, будет мир, хлеб.
Мой радиус передвижений: в булочную; на Неву за водой, на Литейный — в больницу; на почту, где Рая с января заменила Елену Григорьевну; рынок (редко) за горючим (на хлеб). Самое “населенное” место — рынок и хлебная очередь. Здесь можно с ходу рассортировать людей по группам: “доходяги-дистрофики” с заострившимися носами или просто голодные; есть более-менее нормального вида, но все равно с “печатью” на лице. Но иногда можно было увидеть “особь” весьма благополучного вида, выменивающую на хлеб часики, шубки, кольца, броши. Или: где можно было раздобыть столько жмыха, чтобы продавать его на рынке: и целыми плитками, и наломанный квадратиками, как шоколад. И каждый раз, натыкаясь на рынке на этих людей, вспоминала свою приятельницу Ольгу... Я допускала мысль, что и она где-то здесь придирчиво осматривает старинный сервиз или настенные часы в руках дистрофика и бодрым голосом торгуется, стараясь не продешевить хлеб, полученный ею по незаконной карточке.
И я в своих предположениях на ее счет не ошиблась: мы встретились после войны, она зазвала меня к себе, и первое, что она сделала, — показала вещи, “приобретенные” в блокадное время на рынках...
В довоенном барачном детстве я не удивлялась, когда видела, что ребенок не хочет есть шоколадную конфету — плачет, плюется, а мать его настойчиво хочет скормить ему конфету или яблоко (“война” эта происходит в сквере, на скамеечке). Было удивление, но не возмущение с моей стороны, со стороны наблюдателя. Я рассуждала тогда здраво: “Значит, он живет в семье, где достаток, у него, наверно, есть отец... инженер, но никто не виноват, что в моей семье все сложилось иначе...”
Другое дело — в блокадном Ленинграде. Изверг Гитлер держит в кольце блокады город, и всем одинаково трудно... оказывается, не всем одинаково. Почему? И я ненавижу сытых, здоровых людей блокадного Ленинграда — они не могут быть честными, душевными.
Заходила к Рае на почту. После долгого молчания на почте зашипело радио — такой же слабый голос, как у всех блокадников.
Лежим с мамой в холодной постели, одетые в пальто. Я давно сплю полусидя. Если лечь — задыхаюсь. Мама уже видит, как я превозмогаю боль и удушье при дыхании. Когда я затихаю, мама ощупывает меня — это не ласка, а желание убедиться, жива ли я...
Мама на работе ежедневно получает суп из дуранды по крупяным талонам.
Мама рассуждает: “Что было бы с Толей, растущим подростком, если бы он не уехал? Где-то он сейчас? Здесь бы он умер... и наш хлеб съедал бы... Ведь человек растет до 20 — 25 лет... И ты еще растешь — тебе больше соков надо, чем мне, сорокачетырехлетней”.
А я про себя думала: “Человек способен очень многое вынести”.
Вот и дотянули до марта.
С продовольствием лучше стало. Продукты везут по Ладоге. Но люди умирают, умирают — страшная зима сказывается. Кроме хлеба — иногда 100 гр. мяса (кусочек мясной льдышки).
В очередях вяло говорят об эвакуации. Большинство не помышляют об отъезде, другие нервно ждут включения в списки на эвакуацию. Мудрые говорят, что лучше уж дома умереть, чем в пути. Транспорта не хватает, и ожидающие его на берегу Ладоги жалеют, что двинулись...
Обстрелы. Попало Петропавловской крепости, Кировский мост пострадал. Не помню, когда была в бомбоубежище.
Во время бомбежки потребность быть на улице, видеть небо. Наверно, потому, что принимала участие в откапывании погребенных в развалинах. Теперь отношусь к обстрелам и бомбежкам равнодушно.
Так хочется тепла. Может быть, больше, чем еды. Небо вроде выше стало, солнышко проглядывает.
8 марта — женский день. Объявлен воскресник. Мама на расчистке трамвайного пути, я — на расчистке нашей улицы. Вышла с трудом. Пока очень немного людей. Какой у всех вид! Похожи на весенних мух: движение — и замрут... “Взлететь” пока нет сил. Но вот выходят тощие, замотанные в немыслимые одежды, востроносые, с пятнами-тенями на лицах. Включаются... и оживают. Мужчин единицы. Старые. Хотя попробуй разберись — кто старый, кто молодой. Но улица уже не кажется вымершей.