Перед нами попытка положить в основу юридической жизни солидаристские принципы — общечеловеческие, как назвали бы их сегодня. И попытки такие не были поначалу поняты, более того, они вызывали гневную отповедь в англосаксонском юридическом мире. Как можно утверждать, писали оппоненты, что государственная власть не суверенна, а подчинена некоему высшему закону? Не является ли государство, издающее законы, верховной инстанцией? Далее, сомнительно, чтобы законы делались таковыми не потому, что так решил соответствующий парламент, а в силу того, что они — проявление объективного права. Право есть то, что соответствует закону, а не наоборот. Нет такого адресата, к которому можно было бы апеллировать на решения суверенной власти, а если это и возможно, то лишь в революционном порядке.
Такова была суть возражений. Но «в революционном порядке» или нет, а брешь в традиционалистском мышлении была пробита. Общие принципы, о которых писали Дюги, М. Ориу, Томас Хилл Грин, вскоре стали базой англосаксонской правовой системы. Правда, теперь они уже не назывались солидаристскими. Да и сам юридический солидаризм в качестве отдельного направления перестал существовать, он сделался органической частью европейского юридического мышления как такового.
Так бывало почти всегда. Сыграв свою роль, выполнив поставленные перед собой задачи, солидаризм отступал в тень других систем и школ: его самостоятельное бытие начинало казаться сомнительным, ненужным. И лишь однажды в своей полуторавековой истории он оказался скорее лозунгом, чем практическим рецептом. Это произошло в 20 — 30-е годы ХХ века. Либеральные демократии казались обреченными: Франция бурно социализировалась, Германия колебалась, в красную или в коричневую пропасть ей рухнуть. Ряды симпатизантов Советам множились, а не принимавшие тоталитаризм люди оказывались перед невеселой альтернативой. Что будет дальше? Демократия не мешает жить, но сама она нежизнеспособна; зато Советский Союз демонстрирует леденящую жизнеспособность и мощь. Время человека без государства необратимо кончалось. А государство без человека пленяло лишь мечтателей, остальным и тогда была очевидна его суть.
В этих условиях европейская мысль, как зарубежная, так и русская эмигрантская, обратилась к рекомендациям солидаристским. Роль государства предполагалось усилить, но позаботиться о том, чтобы «ночной сторож» не превратился в «левиафана». Демократию — сохранить, значительно изменив, однако, ее методы и формы. Многопартийность с ее коррупцией и хаосом казалась способом не столько бытия демократии, сколько ликвидации ее. Место многопартийности, по мысли многих солидаристов, должна была занять беспартийная демократия с прямой выборностью наиболее достойных: писались программы, разрабатывались всевозможные проекты «беспартийных парламентов». Далее, кто должен править: бесформенная народная масса, способная при случае проголосовать за кого угодно? Или бесконтрольная, самоназначенная псевдоэлита советского образца? Ответ казался ясным: ни то и ни другое, в каждом народе есть способный выразить его волю потенциальный «правящий слой», жертвенный и ответственный. Перемены должны были коснуться и экономики: место стихии должно было занять направляемое (но не управляемое) государством, регулируемое (но не планируемое) им рыночное хозяйство.
Заметим, забегая несколько вперед, что почти все эти предложения реализованы в разное время и в различной форме и степени в ведущих европейских странах и в США. Роль государства во многих из них давно уже перехлестнула умеренный солидаристский порог; у власти находится тонкий сравнительно с общей массой населения слой конкурирующих между собой профессионалов. Влияние государства на экономику в разных странах различно, но как таковое оно не отрицается даже в ультралиберальных США, и в критические периоды оно резко возрастает. Утопической оказалась лишь идея беспартийного развития, быть может, вследствие простоты и привычности традиционной модели. Но пороки этой модели по-прежнему вопиют, и не случайно проекты прямой выборности снизу доверху исходят и от таких людей, как А. И. Солженицын.