Нарастает ощущение, что реформирование страны наталкивается прежде всего на психологически тяжелое состояние общества. В который раз я думаю, что человеческое сознание чрезвычайно податливо ко всякого рода обработке, и результатом такой пропагандистской обработки становится нарушение психического равновесия, разрушение здравого смысла и массовое отклонение от нормы в сторону всякого рода социальных, национальных и прочих безумств. Это такой поворот «логического винтика» (Короленко), что вся резьба летит к черту и вразумление становится невозможным. Разве что кровопролитие способно протрезвить свихнувшиеся умы. Когда Олег Хлевнюк рассказывает о вычитанном в архивных бумагах (он смотрит сейчас документы 37-го года, партийные и хозяйственные), я думаю о том, что безумие, его приступы, массовое безумие захлестывало страну не один раз: только безумием (основанием могло быть разное: тогда, допустим, и страх, сегодня — злоба, озлобленность, мстительность, ненависть, разбуженные и востребованные в разных целях, и т. п.) можно объяснить тогдашнюю коллективную бесчеловечность, забвение, отказ от здравомыслия, от элементарной человеческой логики. Поразительно, что на недавнем Съезде народных депутатов Союза чуть ли не решающим аргументом во время переголосовывания по кандидатуре Янаева стала апелляция к чувству единства перед угрозой раскола. Например, вот что говорил Назарбаев, восходящий казахский лидер, вовсе не входящий в категорию послушных политиков: «Предлагаю продемонстрировать перед лицом всей страны в этот критический период, перед лицом всего мира нашу поддержку Президента» (много лет назад была необходимость продемонстрировать, опять же перед лицом всего мира, мирового пролетариата и мирового империализма, единение вокруг партии, Сталина и т. д.).
3.5.91.
Читаю Солженицына («Март Семнадцатого») и Троцкого («Моя жизнь»). В промежутках — Марка Алданова («Истоки»). Далее — еще Алданов («Самоубийство») и воспоминания Милюкова. А когда-то брал в костромской нашей библиотеке «Армагеддон» Алданова, поражаясь, как уцелел, антиленинский, антиреволюционный, открывая собой старый тематический («русские писатели») расклад библиографических карточек в главном каталоге. А еще читал Алданова в Ленинской библиотеке, не в семьдесят ли пятом, когда был на «курсах» литкритиков при Литинституте и заходил почитать что-нибудь эмигрантское, и было уже кое-что возможно: тогда же читал Ремизова «Подстриженными глазами». А к чему вспоминаю все это? Чтобы еще раз подивиться, что сегодняшнее чтение стало возможным и обыденным? За этим? Но и дивиться уже наскучивает: что-то другое встает за этой новизной, более глубокое. И неизменное.
Лучше всего я чувствую это, вспоминая Кострому. Или побывав там, как это было недавно. Но мало побывав и как-то скоро и занято. Вдобавок шли дожди, и посидеть на берегу Волги не удалось. И даже дойти до берега. Но все равно: эти улицы я воспринимал как часть своего всегдашнего, неотъемлемого уже мира, как будто это все то же пространство, где я живу, нет, родное, обжитое пространство, просто не каждый день имеешь возможность туда добраться, дойти, и вот наконец идешь, идешь и добираешься, и встречаешь знакомые лица, и все так, будто и посейчас принадлежишь всему этому, знакомому до мелочей. Правда, все, кого давно не видел, постарели, и, глядя на них, догадываешься о себе. И стольких я уже не встречу, а ведь их тени все еще пересекают в моей памяти и эти улицы и скверы, и я их отчетливо вижу. Я не знаю, где блуждают души, оставляя этот мир, и блуждают ли. Но я знаю другое: они остаются в тех, кто их помнит, — тенью, отсветом — словом, всем, с чем мы соприкасались. Как я хочу, чтобы пришел счастливый миг воспоминаний, когда все прояснится и я увижу опять и запишу, — какое должно быть для того состояние и настроение! За окном — все зеленее, и листва — вот хорошо — закроет землю внизу.