Генерал Кобрисов. Весь образ в целом задуман глубоко, типично — да и удался. Хотя на ранних страницах автор мог бы помочь нам ясней его увидеть, это потом только на сотнях страниц нам выступает, даже и наружность. (Однако сам по себе приём затянуть его молчаливое присутствие — хорош. Сама и фамилия генерала названа впервые только на 40-й странице, хотя всё действие — плотно вокруг него.) Даже и в 4-й главе, в середине книги, зрительного вида сильно не хватает, задержка в обрисовке генерала становится недосветом. Внутренний его мир — если можно так назвать, выясняется и ещё поздней. Кое-что важное — история женитьбы, страхи в ялтинском санатории в 1940 — даны нам уже в конце книги как объедки сюжета, после кульминации главного действия они уже и мало интересны, не поспевают к лепке образа. Знали бы мы всю биографию пораньше — легче было бы и нам осмысливать, да и самому автору легче бы работать. Правда, едва названа наконец фамилия, тут же узнаём, что Кобрисов — из реабилитированных. Это — даёт нам некое предвиденье сюжета (впрочем, мы в нём значительно обманемся — к художественному успеху автора).
Наружность постепенно нагляднеет: от “грузен”, “кабанья туша”, далее “высокий” (уже почему-то роста и не ждёшь), “ниточка усов”, которой все в армии будто бы подражают (никак ему не идёт, трудно увидеть) — дальше ясней: “восемь пудов”, “мясистость лица”, “глазки под толстыми бровями” (а брови ему подравнивает ножничками ординарец), “складчатая шея”, “сутулящаяся спина”, — к концу очень виден: распространённый вид советского генерала, да и прообраз будущего Брежнева.
Соответственно сказанному Кобрисов не блещет эрудицией. Что Киев сызначала едва не назвали Предславлем в честь Предславы, сестры Кия, — откуда б такое диво? — он узнал из фронтовой газетки. Обдумывание впервые увиденного, через Днепр, Киева — уже слишком интеллектуально для него, впрочем, вскоре он напевает и пошлую частушку. Что будто запомнил наизусть стих Луговского — мало верится. Впрочем, этого тяжелодумья автор не обыгрывает и в обратном, сатирическом, смысле. (Милая шутка с конфискацией подлинников писем Вольтера: “но копии есть?” Потом и сам читает Вольтера, да на фронте? — напрочь невероятно.) Автор тактично останавливается на немногих тут штрихах.
Политическое сознание (или взгляды?) Кобрисова более половины книги скрыты от нас. В эпизодах расстрела Мехлисом отступающих (летом 1942), кажется, тронулось сердце Кобрисова? Бегло читаем, что “весна 41-го сделала его другим”, — ещё не понимаем. Вослед нам объяснено: лубянская посадка на 40 дней. На следствии он ведёт себя стандартно, да и никаких политических убеждений не проявляет, хотя через пяток недель уже и повернулся: “Да кто их защищать будет, сукиных сволочей, когда они такое творят!” (Но это не получает развития.)
Возвращённый в генеральское звание и в строй ещё месяцем позже, “думал сходно” (с комиссаром троцкистского типа Кирносом) о свержении Сталина? и даже, с неожиданной прозорливостью? — что не в 37-м годе дело, а вот: кронштадтские матросы! крымские офицеры! “и сам руку прикладывал к неправому делу”, — оказывается, подавлял басмачей, — а внуки басмачей “назовут их национальными героями”, — уж совсем невероятные для него прозрения. Однако — быстро возвращается в привычное генеральство, и от других отличает его лишь острый интерес к Власову и власовцам. Даже: “не раз примерялся к положению Власова”. А когда внезапно вместо опалы получает звание генерал-полковника — снова верит в Сталина, благодарен ему. Несмотря на пережитое, он неисправимо принадлежит к общей породе советских генералов.
А — военные свойства его? Из прошлого узнаём: солдатский Георгий за Первую Мировую войну — очень возможно, такие тоже многие пошли к большевикам. Потом исключительно успешно (но не ощущено нами в реальности) отступал в 1941 году? И вдруг — неосторожный, безоглядчиво-беспечный его заскок в Перемерках, выпить коньяку, на передовой несколько километров пешком, с одним ординарцем? Восемь пуль ему в живот — и ото всего бесследно оправился? да ведь сколько органов должно быть продырявлено? ну, чудеса бывают, допустим. Вот решение переправиться через Днепр с первым же батальоном, “решил включить в план операции свою гибель” — может быть, от того момента, “когда разглядывал в окуляры стереотрубы „отдыхающего” чёрного ангела с крестом (статую Владимира Святого над Днепром) и вдруг почувствовал, что перед ним, возможно, осуществление самой большой из его надежд?” Это, конечно, поступок, на который шёл редкий генерал, вдохновительный пример для солдат, трудно переоценить. Другое дело — насколько он эффективен для самой операции, с плацдарма куда трудней управлять. В переправе-то “он почувствовал себя лишним среди этих людей”. Вот — и что сделал для него лейтенант Нефёдов — рассеял группу “фердинандов”, — это решающее всё равно прошло без него. Однако, обходя вослед “маленький лагерь бессловесных”, погибших, — малоестественно приходит он к мысли: “люди гибнут за металл” фердинандовых коробок — совсем не генеральская мысль, и не по уровню мышления Кобрисова вообще. Скорей вот эта: мертвецы и сгоревшие “фердинанды” — “зловещая, отвратительная, но и прекрасная картина, от которой он не мог оторвать глаз”.