Не знаю, кто там прячется в кусте,
Но куст стрекочет.
Кто новости приносит на хвосте?
Кто лясы точит?
Какие запахи сбивают с ног —
Сирень иль мята?
О чем молчит неузнанный цветок
В траве косматой?
Или вот это:
Какой нынче праздник? Кто так исступленно
Играет огнями на звонком пруду?
О чем это галки кричат изумленно
И что же я плачу у них на виду?
Какой невидимка стоит за спиною
И волосы треплет мне легкой рукой?
О чем говорит до заката со мною,
Как с птицами листья, как ветер с рекой?
Ее дар являет себя в полную силу, когда звучат ее излюбленные скользящие мотивы — переплетения, срастания человеческого и древесного, человеческого и растительного. “Но сплетались в сизых просветах / Руки яблонь с руками людскими. / И была я одной из веток, / И носила людское имя”. Как будто рядом с жизнью людской, — еще определеннее: рядом с жизнью женской, где все названо, пришпилено словом и слишком лишено тайны, медлительно проходит другая жизнь — древесная, шумящая, и в сплетении ветвей, корней, побегов словно еще есть первобытная таинственность. Вот стихотворение “Загадочная картинка”. Героиня всматривается в узор нагих ветвей — и видит, что в этом узоре прочитывается некий личный сюжет. А дальше получается, что в этом рисунке есть еще что-то помимо узнаваемых деталей — и вот это “что-то” важнее всего — и не нужно расшифровывать смутный смысл этого древесного послания. “Загадочная картинка — / Что она означает? / Может, в сплетении веток / Та сторона бытия? / Как они изогнутся, / С кем окажусь я рядом — / Так ли все это важно? / Лишь бы стояло дерево / И рисовало загадки / Тонкими карандашами / На ватмане голубом”.
Как мы уже видели, муза Елены Аксельрод — не муза гнева; скорей печали. Впрочем, бунтарство ей свойственно — и, как утверждает автор, с детства: “Воюя с набегавшим сном / И пряча слезы в одеяло, / Еще не ведая о чем, / Я плакала и бунтовала”.
Елена Аксельрод последние годы живет в Израиле. “Израильским” стихам (израильским в географическом смысле) ее неистовство как раз очень подходит. Едва ли не библейская исступленность (которая и раньше возникала в стихах Аксельрод) развернулась здесь до предела: многие стихи — это стихи-молитвы, стихи-заклинания, стихи-плачи. Но вот парадокс: этот торжественный голос часто произносит бунтарские слова. Как будто устами поэта говорит богоборец Иаков (стихотворение про жертву Авраама и многие другие). Она задает очень много неуютных и неудобных вопросов. И это не потому, чтобы она стала гневливее или обидчивей (“судьба моя в глаза глядит обидчиво”). Кажется, Елене Аксельрод и самой неуютно в своей вере-неверье — это какое-то не ее состояние. И поздние стихи ее звучат словно еще одна, поздняя, молитва — что-то вроде “Приди на помощь моему неверью”. Впрочем, там, кажется, есть и другое, новое для нее — растерянность перед непонятным и ужас перед неизбежным; то, что на язык реминисценций можно перевести как “о, бурь заснувших не буди”:
…Не эта ль бездна открывалась
Пророкам в их бесстрашных снах?
…Быть может, у листвы зеленой
Храбрее и мудрее сны?
О чем мечтали анемоны,
Вчерашним ветром сметены?
Ольга КАНУННИКОВА.
Пригодиться своим ближним
ПРИГОДИТЬСЯ СВОИМ БЛИЖНИМ
Корней Чуковский — Лидия Чуковская. Переписка. 1912 — 1969. Вступительная статья С. А. Лурье, комментарии и подготовка текста Е. Ц. Чуковской, Ж. О. Хавкиной. М.,
“Новое литературное обозрение”, 2003, 592 стр.
Весной 1945 года, прочитав рукопись вступления к детгизовскому изданию “Былого и дум” Герцена (которое, кстати, в свет так и не вышло), литератор Корней Чуковский отправил автору предисловия, своей старшей дочери Лидии Чуковской, письмо профессионального содержания.
“Милая Лида. Можно ли начинать статью с самого неинтересного для нынешнего молодого читателя — со своеобразия формы данного произведения? Детей нигде не учили любить форму, понимать, что в ней душа данной книги, — и вдруг ты с первого же абзаца говоришь „о необычности построения”. Это нужно в конец или где-нибудь поближе к концу”.