И мне ни охнуть, ни вздохнуть,
Ни встать под тяжестью такою, —
Под бременем его труда,
И вдохновения, и горя,
И тех легчайших дней, когда
Мы босиком, на лодке, в море.
<1980>
В начале 1941 года она послала ему в Переделкино свой “вопль души”: “…мне 34 года. И я решительно ничего не умею. Я всегда считала праздным занятием размышлять о своих способностях — надо работать, и все тут, — но за последние дни я как-то много об этом думаю”. И это пишет она, опекающая Ахматову, уже создавшая “Софью Петровну”, написавшая о Герцене и Миклухо-Маклае, проредактировавшая кучу книг, поднявшая дочь, сумевшая после всего выжить.
Он понял, что надо отвечать, и решил повторить то, что уже писал ей не однажды: “Во-первых, ты чудесный поэт, во-вторых, у тебя большой беллетристический дар (первый автор восторженного отзыва на „Софью...” и „Записки об Анне Ахматовой”. — П. К. ), в-третьих, ты первоклассный критик. Во мне говорит не отцовское пристрастие, а вполне объективный и достаточно опытный ценитель. <…> Я насчет тебя не заблуждаюсь, ведь вижу же я все скверные стороны Колиного писательства, ведь меня доводят до бешенства его халтурные переводы. <…> Главное, человек должен пригодиться своим ближним. Когда я перевожу „Тома Сойера” или редактирую „Хижину дяди Тома”, я так ясно представляю себе то счастье, которое эти книги доставят миллионам детей, что не считаю свое время потерянным”. И через несколько строк: “Ну, целую тебя крепко — нужно торопиться. Весь твой”.
Здесь, конечно, можно было бы рассказать-пересказать о том, как он поражался ее способности любить Ахматову и служить ей и не вспомнил в этот момент себя — в похожем сюжете с Блоком. Как на десятках и десятках страниц развертывалась все возрастающая эпопея их профессиональных забот друг о друге: вот она посылает ему новые слова и детские выражения, вот занимается его издательскими делами, вот идет в фотокабинет, чтобы переснять картинки из “Чукоккалы”, и не выпускает альбом из рук, потому что “так воспитана”…
А вот он следит за прохождением ее книг, отчитывается ей о хлопотах по “делу Иосифа Бродского”, любовно ругает за блестяще-безумную статью о номенклатурных детских писателях5, превратившуюся в “бисер перед свиньями”, и согласовывает с ней (и через нее с Ахматовой) свой поздний очерк об авторе “Поэмы без героя”. Как боится за нее и как ее побаивается.
А вот они находят неточности и опечатки в книгах друг друга и старательно высылают друг другу списки.
И кому, как не ей, сочувствовать и заступаться за него, в страшные годы ошельмованного Шкловским (тот в 30-е “ненавязчиво” “вспомнил” о журналистском прошлом Чуковского) и в “послеоттепельные” — Харджиевым (этот распространил старинную дезинформацию о “посвящении” дореволюционного “Гимна критику” Маяковского — реальному критику Чуковскому, у которого поэт жил дома в те самые дореволюционные годы). Выбор тем может быть бесконечным: более пятидесяти лет переписки и сотни сюжетов.
В конце концов можно порассуждать об эволюции их отношений, о том, как время меняет тональность высказывания, как эпистолярное “дерево” медленно овивается растущей доверчивостью и доверительностью, как с какого-то таинственного момента меняются “весовые категории”, и вот уже дочь — старшая, а отец — младший.
Главное, я не думаю, что их — Корнея и Лидию Чуковских — нужно и должно как-то специально сравнивать, например, его “карнавальность-закрытость” и осторожность и ее прямодушие и бескомпромиссность-бесстрашие. Это, по-моему, “непродуктивно”.
Они прожили каждый свою судьбу и сделали почти все, что могли и хотели. Лопасти времени прошлись по ним сполна, каждому досталось — мало не покажется. Они успели (когда — мягко, когда — настойчиво) позаботиться даже о посмертной репутации друг друга. Чего у них не отнимешь, так это страдания, боли. Вполне допускаю, что не всякий читатель этой книги, закрыв ее, сживется с этими героями или даже полюбит их. Пускай. Но за них не стыдно. Остаться людьми в бесчеловечном пространстве дано не каждому.
Как сказал мне недавно один известный литературный критик на похоронах одного настоящего, подлинного литератора: “Таких людей больше не делают…”
Не говоря уж о том, что из этих 435 писем сам собой получился еще и пронзительный художественно-документальный роман об отношениях просто двух частных лиц — отца и дочери — в прошлом, все отдаляющемся от нас двадцатом веке.