Выбрать главу

Вдали от райских рощ, где дышат лавр и мирт,

считать отечество тюрьмой

и бормотать в сердцах, “какой невкусный спирт”,

лечась от холода зимой.

И повергаться ниц, теряя нюх и слух,

когда случится вдруг узреть,

как стая синих птиц клюет зеленых мух

(лечась от холода, заметь).

Лучшей и более отталкивающей метафоры, чем эти синие птицы, клюющие зеленых мух, для земного бытования романтиков не придумаешь. Щербаков — самый крайний и последовательный романтик, поскольку его отвращение к миру тотально, свободолюбцы в его мире давно неотличимы от рабов, единственным средством для исправления реальности остаются “Мои ракеты” из песни девяносто пятого года — то есть радикальное уничтожение этой реальности “как класса”. “Если” — еще один шаг на пути избавления от всего человеческого, вот уж и любовь только в тягость, никаких тебе иллюзий:

Чуть бы пораньше, лет так на шесть

или хотя бы на пять лет, —

мне б нипочем восторг и тяжесть

этой любви. А нынче нет.

Ночь не молчит, урчит, бормочет,

много сулит того-сего,

но ничего душа не хочет

там, где не может ничего.

Демоны страсти вероломной,

цельтесь, пожалуй, поточней.

Пусто в душе моей огромной,

пасмурно в ней, просторно в ней.

Север зовет ее в скитанья

к снежной зиме, к сырой весне…

Спи без меня, страна Испания!

Будем считать, что я здесь не

был.

Или, как еще лаконичней сформулировано в следующей песне альбома: “Пойду в монахи постригуся. Не то влюблюся в этот ад”.

Возвращение к дословесному раю, в котором нет грубых и простых человеческих смыслов, а лишь невербализуемые восторг и тоска при виде Божьих чудес и тайн, — сквозная щербаковская тема, главная его нота; побег от любых симпатий и привязанностей — странное, но весьма характерное для нынешнего рубежа веков развитие блоковского мотива. Достаточно сопоставить сравнительно новый “Белый берег” из альбома “Если” с “Соловьиным садом”, где “заглушить рокотание моря соловьиная песнь не вольна”. В мире Блока это рокотание моря — тот самый “жизни гул упорный” итальянских стихов, напоминание о том, что в романтических снах не укроешься; в мире Щербакова, поэта, успевшего навидаться и наслушаться этой самой реальности в куда более грубом виде по самое не могу, гул моря — как раз напоминание о мире реальности подлинной, куда только и стоит бежать от простой, скучной лжи любых человеческих отношений и политических иллюзий. Блоковского героя отрывает от возлюбленной тайная тревога, зов пресловутой “действительности”, — герой Щербакова уже знает, насколько эта действительность недействительна, и бежит любых цепей, любых обязательств:

Пришлось очнуться мне и прочь отплыть в челне.

Я плыл и жизнь другую обдумывал вчерне.

Свежо дышал зенит. И дочиста отмыт

Был берег тот, где ныне я начисто забыт.

Гораздо убедительней для щербаковского героя реальность собственного детства и отрочества, к которым он в песнях обращается все чаще; и не только потому, что в это время еще свежа пренатальная память о счастливом мире без слов, мире туманных образов, безымянности и связанной с нею неуязвимости, — но и потому, что в детстве ярче были, по блоковскому же определению, “молнии искусства”. Вся “Травиата” с нового диска — об этом; и здесь мы находим лучшее из щербаковских определений музыки: “Нечто важно и непреложно грядет из тьмы, еле звуча пока, когти пробуя осторожно, как сонный зверь, спущенный с поводка”. Вся “содержательная” часть искусства, все, что выразимо словом, — автору не нужно: “Чей был выигрыш? Кто противник? Вспять оглянешься — пепел сплошь. Страхам школьным цена полтинник, а уж сегодняшним — вовсе грош”. Есть только “зверь летучий в дымах и саже, небыль-музыка, мир иной”; и чем меньше в ней смысла, тем лучше. В щербаковских песнях, скажу еще раз, смысла — в традиционном значении — и вовсе немного, и человеческих эмоций почти нет; впрочем, тут есть и еще одно объяснение — ожог; нервозность и впечатлительность на грани человеческих возможностей. Как и Блок — да, собственно, как и все радикальные романтики, ненавидящие быт и живущие в предчувствии возмездия, — Щербаков живет в предчувствии “Последней Гибели”, но избегает говорить о ней напрямую, всегда — в обход, предельно зашифрованно и, уж конечно, не по эзопско-конспирологическим соображениям. С предыдущего диска “Deja” наименее понятой и, пожалуй, незаслуженно малоизвестной осталась превосходная песня “Не бывает”; более адекватную картинку двухтысячного года мало кто нарисовал: