И Стовба все примерила, прикинула и решила — пусть так и будет. Написала письмо, в котором рассказала о своем несостоявшемся замужестве, о ребенке, который в начале октября должен был родиться.
Тот приехал в ближайший выходной. Рано утром. Аля еще не ушла в приемную комиссию, так что успела рассмотреть его, пока пили чай.
Он был в красивой курсантской форме, собой совсем неплох, высок ростом, но узкоплеч и костляв. Глаза зеленые, скажем так, морской волны… Теребил руками носовой платок и молчал, только покашливал время от времени… Аля, наскоро попив чаю, оставила их вдвоем, хотя в приемной начинали в десять и еще два часа было до начала работы.
Когда Аля ушла, он еще долго молчал, и Стовба молчала. В письме было все написано, а чего не было написано, можно было теперь разглядеть: она сильно располнела, отекла, молочно-белое лицо попорчено было ржавыми пятнами на лбу, вокруг глаз и на верхней губе. Только пепельные волосы, тяжело висящие вдоль щек, были прежние.
— Вот такие дела, Геночка, — с улыбкой сказала она, и тут он узнал ее наконец, и смятение его прошло, сменилось уверенностью, что он победил и победа эта хоть и подпачканная, но желанная, нежданная, как с неба свалившаяся.
— Да ладно, Лен, всякое в жизни бывает. Ты не пожалеешь, что мне доверилась. Я и тебя, и ребенка твоего любить всегда буду. Ты только дай мне слово, что того мужика, который тебя бросил, никогда больше знать не будешь. В моем положении глупо говорить, но я ревнивый до ужаса. Я про себя знаю, — признался он.
Тут задумалась Лена. Она не писала в своем письме о подробностях и теперь понимала, что лучше было бы соврать что-нибудь обыкновенное: обещал жениться, обманул… Но не смогла.
— Ген, история-то не так проста. Жених мой кубинец, у меня с ним любовь была большая, не просто так. Его отозвали и на родине в тюрьму посадили, из-за брата. Там брат его что-то такое натворил. Все говорят, его теперь никогда сюда не впустят.
— А если впустят?
— Не знаю, — честно призналась Лена.
И тогда морячок притянул ее к себе — живот мешал, и мешало пятнистое лицо, но она все равно была той Леной Стовбой, солнцем, звездой, единственной, и он стал ее целовать, клевать сухими губами куда придется, и халатик ее, летний, светлый, так легко распался надвое, и там под ним были настоящая грудь и женский наполненный живот, и он ринулся вперед, расстегивая боковые застежки нелепых черных клешей без ширинки, и достиг своей мечты. А мечта, развернув его в приемлемое для беременной положение, покорно лежала на боку и говорила себе: ничего, ничего, другого выхода у нас нет…
Потом они пошли на Красную площадь, потом поехали на автобусе на Ленинские горы — смотреть на университет: он был в Москве первый раз в жизни и хотел еще на ВДНХ, но Лена устала, и они вернулись в общежитие.
Уезжал он в Ленинград в полночь, “Красной стрелой”. Лена пошла его провожать на вокзал. Приехали заранее. Он все гнал ее домой, беспокоился — время позднее. Но она не уходила.
— Береги себя и ребеночка, — сказал он ей на прощанье.
И тут она вспомнила, что забыла ему сказать об одной детали:
— Ген, а он будет смугленький. А может, и совсем черненький.
— В каком смысле? — не понял новоиспеченный жених.
— Ну, негр, — пояснила Стовба. Она-то знала, каким красивым будет ее ребеночек…
И тут раздался последний звонок, и поезд тронулся и повез прочь потрясенное лицо Гены Рыжова, выглядывающее из-за спины проводника в форменной фуражке с красным околышем.