Как мало мы знаем и как мало мы значим — даже самые гениальные — на поверхности этой вечно колеблемой и бездонной стихии. Она разбрасывает флотилии наших теорий, прорывает плотины догм. Уходят на дно монументы и мавзолеи, гибнут цивилизации и чудеса света. А человек, заботливо склоняющийся над зерном, растящий скот и думающий только о пропитании и размножении, всегда жив, всегда готов повторить привычный и неизбежный путь от деревни до города. Чтобы опять вернуться и начать все сначала.
Справа от бани, если стоишь лицом к реке, метров двести по гребню холма, лежит, как громадная мохнатая шапка, зеленый массив. Он зарос кустистой липой и барбарисом, шиповником и сиренью, широкими кустами калины и стройными рябинами. Это Кобан — ударение на первом слоге. Старое польское кладбище. Оно песчаное, насыпное, — возможно, и название от глагола “копать”. На самой его макушке еще недавно валялись причудливо вздыбленные могучие гранитные плиты — от взорванного в двадцатые годы склепа. Остальная территория была занята памятниками попроще. Сейчас остались только из серого камня.
На большой плите, лежащей сверху, можно было прочитать, по-польски, что упокоились под ней пан Михал Ельский и Клотильда из рода Монюшков. Невольно представляешь себе эту гордую полячку, которая так комфортно разместилась в девятнадцатом веке: 1819 — 1895 — и словно по брезгливости не ступила в двадцатый. От всего прожитого и испытанного ею, от нее самой, прекрасного холеного тела, остались только желтые кости.
Заброшенное, заросшее травой кладбище волновало детское воображение. Земляника, вызревавшая на его откосах, была крупной и сладкой. Тропкой во ржи пробирались мы в оазис этой таинственной, вознесенной над миром тишины. На гранитных плитах грелись пугливые ящерки. Мы забирались на вздыбленные плиты, вбирая глазами эти широкие, но все же помещавшиеся в нас пространства. По широкому заливному лугу, уходя к горизонту, петляла река. Зеленел близкий лес, в котором мы знали каждую тропку, — Зыково. Зубчато чернел самый дальний. Километрах в пяти блестела золотая луковка голубой церквушки. Теплый гранит грел наши босые ступни. Останки чужих жизней истлевали в сухом песке. Тяжеловато-медовый запах кружил голову.
Моя первая жена, натура, видимо, более тонкая, приходила всегда в волнение, когда мы в сумерках возвращались с дальней прогулки мимо Кобана. “Я вижу их всех!” Наверно, сказывались и ноктюрны Шопена, которые мы часто слушали тем летом и осенью в деревенской хате, — красиво жить не запретишь, — а то и просто под яблоней при полной луне.
Но перестройка добралась и до Кобана. Прежний председатель открыл рядом с кладбищем карьер. Щебень был первоклассный, а главное — бесплатный и сразу пошел в дело. Разворачивалось строительство домов для переселенцев из Таджикистана. Целый поселок вырос на холме за домом Петра Васильевича, радуя основательностью построек, ухоженными дворами и огородами.
Русские, татары, казахи, армяне — кого только не принесло из бурлящей Средней Азии в спокойную Белоруссию. Помню, татарин Равиль задавал в бане риторический вопрос: “Ну кто я?! Родился на Урале, рос на Дальнем Востоке, женился в Душанбе, сам татарин, а живу среди белорусов?!”
Когда существовал Советский Союз, бывший главным адресом живущих в нем народов, такой вопрос не возникал. Равиль всегда оставался прежде всего советским человеком, куда бы ни забрасывала его судьба. Таким он и останется до самой смерти. Так же как в эпоху поздней Римской империи считался гражданином Рима и любой житель провинции, гордо повторявший — несть ни эллина, ни иудея.
Новый карьер с первоклассным щебнем быстро продвигался к кладбищу. Даже когда пошли кости, экскаватор продолжал работать, а машины сновали все так же неутомимо. Если бы не Кучинский, то за месяц перемололи бы все кладбище. Александр Иванович — бывший учитель, в свое время сосланный за нацдемовщину. Ему уже за девяносто, но темперамент все еще общественный. Жадно смотрит телевизор и регулярно читает газеты, в русле национально-демократической традиции ругает сегодняшнюю власть.
В сущности, роль интеллигента в народе — надзиратель разума. Рубят мужики ольху на берегах реки — Кучинский отзывается. Появляется власть и применяет санкции. После того как нашего соседа Баранова оштрафовали на тридцать советских рублей, никто не отважился повторить его акцию. Когда собирается уже сама власть вырубить то же Зыково, Кучинский вспоминает, что в свое время еще земство запретило это делать: будет выдувать почву.