Потом, на следующий год, когда она, уже с ребенком на руках, околачивалась возле их вагончика, матерился он. Без счастливой улыбки. “Чтоб я тебя больше не видел! Поняла? А то резьбу сорву! Б… придорожная!”
Оксана уходила молча, наклонив голову, прижимая к груди ребенка.
Вот и вся любовь.
Несмотря на незапланированную девочку, со своей Оксаной Гендос не расстался. “Я ее, суку, до матери-героини доведу! Одна врач в колонии бралась вылечить меня от туберкулеза, если бы я остался у нее. Я не согласился, здоровьем пожертвовал, а она мне вот что устроила!”
Для начала, сразу по возвращении, он по пьянке спалил хату. Чудом остались живы: соседи увидели пламя, разбудили, вынесли детей, пока Оксана с Гендосом, еще не протрезвев, таращились на огонь. Вот так закончился их очередной медовый месяц. Какое-то время жили в сарае, охотно принимая все, что давали им как погорельцам. Ждали, что колхоз отстроит — блочные стены уцелели. Председатель отказался восстанавливать даже под нажимом из района: в колхозе он у меня не работает, да и работы для него нет — куда ни поставь, надо еще двоих, чтобы присматривали.
Фигура не пускала невестку даже на порог — живите как знаете. Юрочка и хотел бы, да в бане не поместятся. Дети рыскали по деревне в поисках пропитания и прячущейся от них, опять беременной, матери. Часто можно было видеть: мальчик лет шести лихо катит детскую коляску, рядом с ним другой, поменьше, с бутылочкой молока для ребенка, а позади еще двое, что-то жуют на ходу.
Как-то моя мама тоже их чем-то угостила и посочувствовала:
— Ну, зачем вам девочка еще! Вот эта мама ваша!
— Нормально! — отозвался старший. — Мы справляемся. А подрастет — трахать будем!
Четверть века назад это словечко — переводческая калька с немецкого “бумсен” — употреблял только товарищ Е. Б. Сейчас оно привычно в деревне любому возрасту, да и по сравнению с исходным глаголом, сохраняющим всю мощную энергетику важнейшего природного действия, просто неприлично интеллигентно. Поэтому легко звучит по поводу и без повода, низводя до нуля свое первичное сакральное содержание. Опасно колеблющийся мир первой покидает тайна.
Власть вскоре все-таки добралась до них, Оксану лишили материнства.
— Нас в интернат забирают! — радовались дети. — Там пятиразовое питание!
Теперь Гендос с Оксаной, как молодожены, живут в другой деревне, у ее матери, сохраняя преемственность стиля жизни. Говорят, Оксана опять родила.
На погребе жарко. У противоположной стены полки со старыми журналами — “Новый мир”, “Иностранка”, “Юность”. Шестидесятые, семидесятые, восьмидесятые годы. На столике тоже литература. Есть и томик Сталина, довоенные и послевоенные альманахи. Почему-то мышам они не нравятся.
Самое интересное занятие — перелистывать старые издания. Чем тоньше журнал — для того, чтобы угнаться за быстротекущим временем, — тем он смешнее. Особенно веселят газеты, даже относительно недавние. Историкам нашего времени будет над чем посмеяться.
Над немецкой алюминиевой кроватью — ценность по нашему времени — потолок заклеен картинками из “Огонька”. Здесь было стойбище подрастающего племянника, старательно глотавшего всю перестроечную литературу. Бросается в глаза письмо в распахнутом журнале, где автор сочувствует бедным старушкам, получающим только восемьдесят рублей. Даже если не учитывать, что на каждый полученный рубль в Советском Союзе приходился еще рубль бесплатных товаров и услуг, то сумма, по сравнению с сегодняшними пенсиями, достаточно приличная. Мама получала восемьдесят шесть рублей. Пятьдесят откладывала каждый месяц на книжку. В итоге тоже внесла шесть тысяч на нужды прогресса. Миллионы советских людей сложили свои сбережения и купили новый социальный строй. Для детей. Пусть хоть они жизни порадуются. А мы-то уж как-нибудь доживем, не привыкать.
Синий довоенный томик Хемингуэя. Как он сюда попал? Первый сундук, который дед закопал в огороде во время войны, был с книгами. Я еще помню эти растрепанные тома на пожелтевшей бумаге. Как говорила бабушка: “За книгами света не видел!” Хранится у меня и одно его стихотворение, написанное лет в восемьдесят. Муж убил жену, сделал сиротами десять детей — такого в нашей деревне еще никогда не было. Дед застенчиво вручил мне листок в клеточку, исписанный химическим карандашом: “Как думаешь, может, в газету?”