Лирика не может избавиться у Тыцких от обобщений совершенно другого характера, нелирических, это и придает ей глубины: “Ты не плачь. Ведь не мы виноваты, / Что в любимой стране рождены, / Что ушел я когда-то в солдаты, / Что уехать не можем куда-то, / Да и здесь никому не нужны…”
Мысль о смерти поэт принимает с истинно воинским спокойствием: “Я знаю, что умру. / А кто не знает? / Вон та сосна в бору / И елка с краю. / И тот далекий плес, / И этот камень, / Береговой откос / И даже пламя / Погасшего костра / Над быстрой речкой. / Они сгорят, дрова. / Но пламя — вечно”. Мне слышится в этом отголосок самурайского духа, благо русский Дальний Восток так близок с Японией.
Стихотворение, посвященное Станиславу Куняеву, называется “Добро должно быть…”: “Дела, увы, не без изъяна: / В полоску жизнь, как тельник мой. / Опять я не из океана / Не возвращаюсь не домой”. Эта ситуация — “не возвращаюсь не домой” — слишком понятна, чтобы ее комментировать. Дома больше нет, того дома, который мы привыкли считать домом. Но не в том сожаление, а вот в чем: “Когда б еще моей дорогой / Шел к цели кто-нибудь другой… / Нас в океане было много — / Теперь он русским как чужой. / Да и Земля как будто тесной / Вдруг стала, сдвинув рубежи: / Нам помирать хватает места, / Да все трудней найти, где жить”. Точные слова, и в их спокойствии чувствуется нечто грозное, что пока еще рано сбрасывать со счетов: “И головою, и руками, / И сердцем — мы навеки здесь. / „Добро должно быть с кулаками”. / Ты знаешь, что-то в этом есть”.
Вы знаете, что-то в этом есть.
Сергей Сибирцев. Привратник Бездны. Роман. Лукавые встречи. Рассказ. М., “РИПОЛ классик”, 2005, 528 стр., с ил. (“Meta-проза”).
Роман Сергея Сибирцева “Привратник Бездны” написан тяжелым языком, сквозь который нужно продираться, — повествование сложное, многослойное, с метафизическими “закидонами”, родными сердцу всякого металирика-практика.
Рассчитан этот роман, как и большинство произведений Сергея Сибирцева, на читателя-“извращенца”, находящего особого рода противоестественное удовольствие от пассажей вроде: “Литературное ругательство мое предназначалось одновременно и зловеще примолкшей входной двери, и фарисею Фараону, который своим не доблестным поведением заставил мою, в сущности, не трусливую натуру покрыться предупредительными, вернее, упреждающими пупырышками…” — и так далее, там еще одно “которые”, да и пояснение, что Фараоном зовут кота, мало прибавляет прозрачности фразе. Тем не менее именно сбивчивый и затейливый стиль письма Сергея Сибирцева создает в нашем читательском воображении ту противоречивую, населенную борхеанскими существами и прочей нечистью атмосферу, где монстры сменяются чудовищами и где действует герой-холостяк, “интеллигентишко и мечтателишко”, а на деле вполне практически мыслящий человек. Перед нами довольно точный портрет нашего современника, нашпигованного эсхатологическими предчувствиями. “Я всегда догадывался, что любая хамская определенность лучше бесконечной чреватости. Ужасная, малоинтеллигентная, нагло навязываемая — но определенность. <…> И поэтому, когда прямо передо мною — наконец-то! — материализовалась пара бесшумных разнокалиберных фигурантов, на сердце опустилась некая невнятная (чуть ли не мазохистская, сладострастная) благодать: ну вот, и для меня лично стали крутить кино современное, авторское, элитарное…” Все тут узнаваемо, поскольку очень уж многим теперешним жителям “крутят” именно такое кино: конечно, соблазн, но какой густой, терпко замешенный, ароматный… И как не поддаться ему, как не кинуться навстречу — пусть будет что-нибудь, хоть и пугающее, но взамен той обыденности, в которой места тебе как действующему лицу остается не так уж много. Сибирцев пишет о герое, представшем неожиданно для самого себя “персонажем, от воли и желания которого вдруг стали фатально зависимы множество второстепенных, побочных, эпизодических действующих лиц странной метафизической пьесы, с превесьма запутанной фабулой и мило-жутковатым сюжетом, позаимствованным из личной моей жизни”. Поэтому книга, конечно, уже возымела успех среди других таких же “столичных обывателей”, пресытившихся опресневшим Пелевиным. И герой, и читатель, и автор — не так просты, как могут показаться. Однако книга останется маргинальной по отношению к тому, что мы привыкли звать русской литературой, — если та все еще будет сохраняться в том богатстве смыслов, которое русские писатели любовно накапливали в понятии на протяжении столетий.
“Лукавые встречи” с подзаголовком “Пересказ мистификатора”, обозначенные в оглавлении как рассказ, по объему больше смахивают на повесть, но ничего существенно нового к уже прочитанному не добавляют: “Одно время я был весьма накоротке с одним неприличным господином. Он носил престранную фамилию Воландов, обличием напоминал спившегося профессора черной магии”.