Выбрать главу

Отвечаю: “материалы” — в отделе звукозаписи Литературного музея. Что же до “задумок”, то я собираюсь нанести преемникам Шилова официальный визит уже в этом году и передам вопрос им самим.

После публикации “Канцоны” на диске “Голосов…”, а за пару лет до того — на малотиражной аудиокассете5 “ветер страны счастливой” пошел гулять по всемирной Сети. И вот, в подборке стихотворений живущего в США Дмитрия Бобышева “Звездоречь” (“Новый мир”, 2004, № 5) мы прочитали:

...Внезапно голос, вне его тела,

запел не о смерти, но о той,

что чайкой в сердце ему влетела

и, тоскуя, мучила красотой.

Незадолго перед концом и

как бы чуя, что всё — тщета,

эту рыцарскую канцону

на валик с воском он начитал.

Артикулировал, даже выл и:

“Мне душу вырвали” — он горевал.

Между Ржевкой и Пороховыми

вырыт ров и накопан вал…

Помню, я успел рассказать Шилову об этом стихотворении, благо обычно стихи готовятся в печать задолго до того, как в нее сдаются. Он был рад и грустно-шутливо посетовал, что Сергей Игнатьевич Бернштейн не дожил “до поэтизации” своей работы в Институте Живого слова. Где, кстати, и сам Гумилев тоже преподавал.

…Они договорились с профессором о записи во время “трудовой повинности” — совместной уборки снега на Знаменской улице. Институт Живого слова уже два года как успешно функционировал и даже — все в том же в голодном Петрограде — сумел выпустить том “Ученых записок”. 11 февраля 1920 года в созданном Бернштейном “Кабинете изучения художественной речи” Гумилев начитал на фонограф стихи из трех своих последних — по времени выхода — книг: “Колчана”, “Костра” и “Фарфорового павильона”. Ну а поскольку он придавал огромное значение, о чем не раз говорил слушателям на своих занятиях, звучащей стороне и чужого, и своего стиха (“Я говорю и думаю ритмически”), то они с Бернштейном тут же договорились продолжить работу. На слова Бернштейна о том, как он рад, что на валиках записано чтение таких разных произведений, как “Китайская девушка”, “Осень”, “Канцоны” и фрагмент из “Мика”, Гумилев заметил, что и проза его наиболее адекватно может быть воспринята слушателем только в авторском исполнении.

Словом, пообещав записать на валики и прозу, а также привести на запись жену, с которой он, впрочем, уже два года как был в разводе, Гумилев ушел заседать в редколлегиях и вести занятия в студиях. Только в конце апреля они с Ахматовой посетили лабораторию, и Гумилев прочитал Бернштейну отрывок из “Золотого рыцаря” и “Эзбекие”:

Я женщиною был тогда измучен,

И ни соленый, свежий ветер моря,

Ни грохот экзотических базаров —

Ничто меня утешить не могло,

О смерти я тогда молился Богу

И сам ее приблизить был готов…

Весной 1908 года Гумилев по дороге из Парижа заезжал в Киев, где, уже не в первый раз, безуспешно предлагал Ахматовой замужество. Потом они коротко виделись в Царском, потом Гумилев опять был в Киеве — теперь уже по дороге в Египет. В знаменитом каирском саду Эзбекие, измученный неразделенной любовью, он в последний раз пытается покончить с собой — и… навсегда прощается с подобными помыслами. Вера Лукницкая пишет, что, судя по рассказам Ахматовой, именно та поездка в Египет навсегда сняла опасность самоубийства6. Одним словом, сад Эзбекие так сильно впечатался в сознание Гумилева, что и через десять лет он вернулся в него, заново переживая те чувства, те мысли.

Да, только десять лет, но, хмурый странник,

Я снова должен ехать, должен видеть

Моря, и тучи, и чужие лица,

Все, что меня уже не обольщает,

Войти в тот сад и повторить обет

Или сказать, что я его исполнил

И что теперь свободен…

“Эзбекие” закрывал собою сборник “Костер”; в шиловском альманахе это стихотворение — последняя, десятая (или — двенадцатая, если считать разбивку на две канцоны и разные фрагменты пьесы “Дитя Аллаха”) запись голоса Николая Гумилева.

Примечательно, что в нескольких жизнеописаниях Гумилева, а таких описаний и хроник выпущено за последние пятнадцать лет достаточно, мне не встретилось и упоминания о работе поэта с Бернштейном в феврале и апреле 1920 года7. Видимо, к таким вещам относились как к чему-то уж совсем проходному. Или попросту не знали о них. Получается, если бы Бернштейн не делился с Шиловым воспоминаниями и записями из рабочего дневника, мы также не знали бы об этих датах и этих сеансах.