Выбрать главу

Отвечая на вопрос, почему он решил именно сейчас воскресить опричнину, Сорокин пояснил: “Наверно, потому что время пришло <…> идея опричнины, она в современной России довольно ярко приживается <…> В этом, собственно, и сила этой идеи, что параноик Иван Грозный сумел заразить ею российскую власть <…> У нее, конечно, бывают латентные периоды и бывают обострения. Последние лет десять — период обострения. Но очень может быть, что до пика мы еще не дошли” ( <www.akzia.ru>, 2006, № 11). Интервьюер удивился: “Такие фразы чаще всего приходится слышать от правозащитников и либерально настроенных политиков”. Действительно, Сорокин, говорящий, что он как гражданин не хотел бы жить в том обществе, которое изобразил, — это какой-то другой Сорокин. Раньше не было никаких оснований предполагать, что он знает, как пишется это слово. Это заставило меня насторожиться: уж не хочет ли автор бить тревогу, спасать человечество, предсказывать и предостерегать? Вряд ли ему пойдет эта роль. Но, конечно, Сорокин занимается привычным делом: сплетает нити слов в причудливый ковер избыточно насыщенного красками текста.

Прелесть сорокинской вещи — в языковой игре, столкновении разных стилистических пластов, в острых деталях, в бесчисленных “приколах”, понятных лишь сквозь призму настоящего. Лингвистическая фантазия удалась, быть может, лучше всего. Сорокин уже показал себя прекрасным имитатором и разрушителем советского стиля, поработал с языком классической прозы девятнадцатого века, сконструировал русско-китайский футурологический искусственный язык “Голубого сала” — так почему бы не поиграть с языком шестнадцатого века? Если вдуматься, мутация языка в краткие сроки — не такое уж невероятное допущение.

За первое же двадцатилетие советской власти русский язык превратился в орвелловский новояз. Чтение советских газет тридцатых годов и изданий эмигрантских поражает прежде всего различием всего лингвистического строя; “голоса”, которые мы ловили в восьмидесятые, можно было в две секунды отличить от советского радио по языку ведущих. Вот и у Сорокина окопавшиеся на Западе, “оплоте крамолы антироссийской”, вражеские голоса (“Свободу России!”, “Россия в изгнании”, “Русский Рим”, “Русский Берлин”, “Русский Париж” и даже “Русский Лазурный Берег”) вещают на ином русском языке, чем тот, что культивируется в ощетинившейся метрополии, а услышав стихи поэта-эмигранта по чистому радио (людям государственным позволяется слушать то, что глушат для простых смертных), опричник Комяга, от лица которого ведется повествование, выражает негодование против либералов-отщепенцев на ретро-новоязе: “Гнусны они, яко червие, стервой-падалью себя пропитающее. <...> От оного отличны либералы наши токмо вельмиречивостью, коей, яко ядом и гноем смердящим, брызжут они вокруг себя…” Тут, конечно, еще и пародируется публицистика прохановского толка, с ее велеречивой страстью к обличению либералов.

Всю книгу пронизывает мрачноватое чувство юмора, утрачивающее, впрочем, в “Дне опричника” специфически сорокинский человеконенавистнический характер.

Вот поучает Комяга опричника Посоху, припрятавшего запрещенные “Заветные сказки”, — сожги, мол, похабень, государевы слуги “должны ум держать в холоде. А сердце в чистоте”. А разговор происходит тотчас же после группового изнасилования жены впавшего в немилость вельможи, — привилегия, дарованная опричникам благочестивым Государем.

Вот на обеде у главы опричников появляется частый гость — председатель общества “Соблюдения прав человека” улыбчивый отец Гермоген со значком “Союза Михаила Архангела” на груди.

Вот перечисляют бесчисленные почетные должности и звания графа Андрея Владимировича Урусова, зятя государева: академик, почетный председатель Умной палаты, председатель всероссийского конного общества, — и среди этого аристократического списка идут: “Владелец Южного порта, владелец Измайловского и Донского рынков, владелец строительного товарищества „Московский подрядчик””. Это вам что, будущее? А сегодня кто “Московским подрядчиком” владеет?