Сложно структурированный микст из национального и литературного, воспоминаний и ассоциаций, кажется, гораздо важнее автору, чем собственно сюжет: упоминая в следующем романе Сашу Соколова в числе тех, кому подражают его однокурсники по Литинституту и (хотя это прямо и не говорится) он сам, рассказчик следует его заветам — “и когда я слышу упреки в пренебреженьи сюжетом, мне хочется взять каравай словесности, изъять из него весь сюжетный изюм и швырнуть в подаянье окрестной сластолюбивой черни. А хлеб насущный всеизначального самоценного слова отдать нищим духом, гонимым и прочим избранным”1. Воспоминания и есть сюжет. Поэтому не суть важно то, что составляет сюжетную канву: детская еще любовь, не оставляющая взрослого автора даже в Москве, развод родителей, их нищета в эпоху развала СССР, весьма запутанная личная жизнь с любовницами, чреватая драками и угрозой смерти от ревнивого мужа в родном Баку, а потом жизнь впроголодь в Москве, описанная во всей неприглядности женитьба на нелюбимой, угнетающей героя москвичке ради пресловутой прописки, переезд в Москву любимой мамы, ребенок от все той же первой любви, а также — сразу скажем, несколько выбивающийся и режущий слух своей неправдоподобностью — воистину голливудский счастливый конец с примирением родителей, появлением в жизни “правильной” спутницы и наконец-то популярностью и финансовым достатком из-за покупаемых картин Афика…
Все это подано глазами Улисса, отправляющегося в путешествие по “саду расходящихся троп” своих воспоминаний (это, кстати, наследственно и симптоматично — отец героя, археолог, коллекционирует дома и дарит всем артефакты далекого прошлого), и не только. В главе “Формула ветра № 1…” есть примечательное наблюдение: “На подоконнике лежала кошка. Кошка лежала на подоконнике, уменьшая мир и обессмысливая его до одной лежащей на подоконнике кошки”. Это, по сути, знак даже не предельного, на грани солипсизма, субъективизма впечатлений, — это делегирование взгляда, самого права на взгляд (и описание) другим персонажам. И пусть этим другим будет, что реже, кто-то со стороны или безличный бытописатель (того же весеннего Баку в самом начале книги), а чаще сам Афик — то школьник, то подросток, то юноша, то уже совсем взрослый (эпизод, когда автор едет домой по длинной московской ветке метро и быстрее, чем станции, мелькают времена в его воспоминаниях) — все равно это разные лица, ибо попытка слить их воедино, очевидно, подобна попытке войти в одну и ту же воду текущей реки. Но вспомнить себя прежнего, стать им, пережить заново те времена (чего так подчас недостает — вспоминаешь формальные приметы былых лет, но не то, как ты тогда их чувствовал) и, главное, понять их герою Мамедова удается более чем.
Воспоминания эти зачастую тягостны: слухи, ползущие по городу, “большей частью преувеличенные, вот уже несколько месяцев будоражили бакинцев, проникали в армянские дома, семейными усилиями превращаясь там в один на всех горловой сгусток обиды. Придавленный вынужденной немотой, ком этот продолжал жить и расти в людях с той удивительной мощью, какая свойственна почему-то всему убогому. Рептильная живучесть отличала его. <…> Оборачивался он и третьим замком на дверях, с каким-то испытанно-путаным, одним лишь хозяевам известным секретом, и подачей документов в ОВИР, и томительно напряженным ожиданием чего-то смертельно страшного…”
Но уход в прошлое объясняется не только эскапизмом или, если воспоминания уютны, ностальгией. Воспоминания у Мамедова — это работа, потому что не только прошлое работает на будущее человека, а настоящее определяет подход к прошлому, но и будущее структурирует прошлое (“Неизвестность — пространство, в котором еще не поселилось время, пространство, не окультуренное светом и тенью, без взгляда извне. Взгляда твоего, из твоего будущего”, — как рассуждает рассказчик). Это важно в отношениях с другим человеком (“Ритм — самое главное. У каждой женщины он свой. Разгадать его — женщину открыть. Сколько их ходит неразгаданных. Из века в век. Из века в век. А еще нужно прорваться в ее прошлое. Взглянуть на все ЕЕ глазами. Если получится — откроется свое. Тогда… тогда все дни-узелки на одной веревочке! Прорваться. Разгадать. Открыть”). Эта способность к воспоминаниям, способность понять свое и чужое прошлое дает возможность понять другого, вообще стать им, что важно не только в человеческом плане (позавидуем психологической открытости рассказчика), но и в писательском — подобная оптика реализуется в совершенно необычном нарративе. Рассказчик способен описать ощущения, ему, казалось бы, абсолютно чужеродные: “Вон как таблеточку старухе в горло морщинистое пропихнула, пальчиками в открытый рот, беззубый рот… И у старухи в дряблых щеках почувствовалась горечь таблетки” (здесь передаются впечатления не только медсестры — беззубый рот, морщинистое горло, — но и самой старухи, самого ее рта от рассасываемой таблетки!) Или: “Сначала — будто вмятинки на стекле со светлыми и темными ободками внизу, а потом потекла то медленно, то быстро, то совсем замирая. <…> Он запомнил, повел первые четыре капли. У каждой светлый блик, как на радужной оболочке глаза. Кажется, это он вытягивает каплю. Придает ей форму и зрячесть. <…> И только теперь он в полной мере почувствовал дождь за стеклом. Проливной. Настоящий”. Этот взгляд позволяет увидеть некое единство, средостенье мира, как — да, о женщинах Афик вспоминает часто и подробно — во всех женщинах найти что-то общее, основное и первозданное: “какой фотографической памятью (взгляды украдкой на женщин „на улице или в транспорте”. — А. Ч. ) обладали, как умели находить то самое важное, от чего поддерживается тепло жизни, обобщать”.