Анатолий Генрихович Найман с этой историей справился блестяще. Напомнив о том, что изначально поэзия была песней (и остается песней, поэт же поет), он обратился к жизни этого слова в стихах самой Ахматовой (“Я на солнечном восходе про любовь пою…”, “…Одной надеждой меньше стало, / Одною песней больше будет…”) и так далее.
А потом прозвучали слова о том, что авторская песня — еще до появления знаковых фигур, две из которых как раз сидели перед выступающим, — родилась как песня именно в Ленинграде. Тут я с изумлением узнал, что Найман когда-то исполнял перед Ахматовой знаменитое “Когда качаются фонарики ночные” Глеба Горбовского, а потом они с Городницким даже вместе спели “Он вез директора из треста”. Публика стонала от удовольствия и вытирала слезы.
День рождения шел своим чередом. А. Г. спел “Лили Марлен”, рассказав, как впервые услышал ее в переложении Бродского, и вспомнил реплику А. А.: “Ничего столь циничного в жизни не слыхала”. Потом пели Городницкий и Ким, остро говорил Битов, выступал Валерий Попов и читал свои стихи лауреат премии имени Ахматовой Виталий Дмитриев. Снова пелись песни…
А я со своими записями падал духом и мысленно сокращал и сокращал сценарий выступления, надеясь только на помощь самой Ахматовой и немного — на тот, как мне казалось, мало что решающий факт, что у меня есть запись, которую, скорее всего, не слышал вообще никто.
К счастью, все получилось куда лучше, чем я ожидал. Уже потом я окончательно понял, что публичная демонстрация архивных аудиозаписей может быть только чем-то вроде симбиоза “маленького спектакля” и “маленькой лекции”, что это непременно должно быть драматургическое действо, которым управляют почти театральные законы, что тут нельзя обойтись без — воспользуюсь не самым любимым мною словом — интриги, без неожиданности. И все это, соединенное с воображением, фантазией слушателя, оживит, приблизит и воскресит на какие-то минуты — живого человека.
И еще: все должно быть со всем связано — время, пространство и человек в них.
Итак, я напомнил, что из всех поэтов “великой четверки” записывающее устройство чаще всего оказывалось именно перед Ахматовой, и начал с “Комаровских набросков”, обратившись к месту, у которого находился.
Густой, низкий голос Ахматовой поплыл над деревьями. Затем я рассказал, что одна из последних записей ее голоса делалась именно здесь, в День Победы, 9 мая 1965 года, когда Ахматова прочитала Шилову свое “Мужество” (единственная запись этого стихотворения), некоторые другие стихи и фрагменты “Реквиема”. Но включать ничего из этого архива не стал и сразу перешел к сюрпризу — старинной записи 1920 года, когда в бернштейновский фонограф она прочитала полный текст “Когда в тоске самоубийства…”.
История этого стихотворения и этой записи слишком невероятна, чтобы вот так сразу ставить ее, запись, на воспроизведение, и я напомнил, что в таком “полном” виде стихотворение публиковалось только в 1917 году, в “Подорожнике” вышло сокращенным, а в последующие сборники входило лишь начиная со второго четверостишия “Мне голос был, он звал утешно…”.
Я еще успел сказать два слова о Борисе Анрепе, затем звукооператор включил запись 60-х годов с чтением известной поздней редакции, затем я прочитал — подготавливая слушателей — полный текст сам и передал оператору компакт-диск “Голоса, зазвучавшие вновь”…
Все приготовились к премьере. Мне показалось, что я достаточно “разогрел зал”.
Но тут у оператора что-то не заладилось, и он неожиданно сказал мне в спину: “Поговори немного, я пока не готов”.
С упавшим сердцем я повернул голову в сторону ахматовской Будки и вспомнил фотографию Шилова: Анна Андреевна сидит за столом, прижав к уху наушник. Дело в том, что в тот майский день Шилов не хотел ехать к Ахматовой с пустыми руками и взял с собой ее ранние записи, переведенные с валиков и еще не реставрированные. Она их послушала, но реакции никакой не последовало.
Впрочем, Шилов тогда предупредил ее, что записи делались на очень несовершенном аппарате. Ахматова на это проговорила что-то вроде того, что “Да-да, мне всегда не везло с записями”, — и вежливо возвратила ему наушник.
Вот этой историей я и заполнил паузу.
И наконец голос Ахматовой из 1920 года зазвучал громко-громко — со всеми шипами и тресками. За мгновение до включения кнопки “play” я еще успел сказать зачем-то, что манера ее чтения не изменилась, что по сравнению с позднейшими записями все совпадает секунда в секунду… Зазвучало, казалось, само время.