Да и день сегодня был какой-то хороший. Он вчера взял в библиотеке шесть томов Толстого и читал до часу ночи. Проснулся в хорошем, радостном настроении. И тут тополь. Нельзя, конечно… Совсем нельзя было этого делать, была бы Ленка дома, так та не дала бы, но она сорвалась на один день к матери в деревню — потолок белить, и бабе Ксении можно было помочь. Он всегда им с дедом Моисеем помогал, а тут… без деда она не управится. Тихонов, с удовольствием щурясь на высокую голубую стопку книг, как бы обещая скоро вернуться, взял мундштук и три коротеньких сигареточки.
Тополь был здоровый. Метров двадцать пять. Толстый в комле. И Тихонов решил начать с хлыста. Надо как-то потихонечку, втянуться, а там посмотреть. Он поплевал на большие ладони и, прикинув двухметровую плеть, сделал первый зарез.
Пила тонкая, но жесткая, кованая еще, старой работы, легко грызла рыхлую тополиную мякоть. Тополь — не елка и не береза, тополь — ерунда. Было б здоровье — к обеду попилил и поколол бы. Так он думал, а сам нет-нет, а прислушивался к левой стороне. Хоть и был у него инфаркт, а так он и не понял, как это болит. Помнил — как будто тошнило, что ли, и тяжесть все время была, и вроде онемело слева, но все равно как-то непонятно. Доктор сказал, что так бы и помер, если бы жена не кинулась за “скорой”.
Он никогда ничем не болел. За всю жизнь вырвали один зуб, и один раз надорвался: со станка падала готовая “деталька” килограмм в двести, и он удержал ее, пока не подоспели мужики от соседних станков, — и полежал в больнице неделю. И вот — инфаркт.
Миша остановился передохнуть. Откинул волосы со лба. Вытер пот. Он дошел уже до толстой части и пилил на короткие чурбаки, такие, чтобы сразу можно было и колоть. Да и таскать такие легче. Он сел на один из них.
Распогоживалось. Небо заголубело, и все вокруг оживало, распрямлялось после ночного ненастья. Тихонов достал третий уже сегодня, как он их называл, “окурочек”, вставил в мундштучок. Нигде не болело. И он улыбнулся. Он, если по-честному, так и думал проверить себя. Может, и нет у него никакого инфаркта, может, чего и было, а теперь уже нет. Ошибаются же доктора. Как это так: не болело, не болело — и нба тебе. И он снова почувствовал приятную радость в груди: треть тополя проехал, а здоровье — как у молодого, даже и не вспотел.
Но это была неправда. Он и вспотел, и слабость чувствовал во всем теле, даже руки дрожали, но он списывал все на свое месячное безделье — тяжелее ложки ничего в руках не держал, скорей бы уж на завод. Но доктор этого не обещал. Говорил, надо ждать. И пугал, водя пальцем по кардиограмме.
Баба Ксения пришла. Воды ему принесла. Подала и смотрела внимательно. Глаза нежные, как у девушки. Тихонов всегда их стеснялся и вспоминал свою мать. Мать такая же была. Тихая. Даже светлый пушок на верхней губе тот же. И белый платочек, завязанный под подбородком. Баба Ксения забрала кружку и ушла. Ничего не сказала, просто пошла, вытянувшись кривой спиной над тропинкой, посвечивая локтями в драненькой кофте. В глубине сада на лавочке ждала ее какая-то женщина.
Миша снова взялся за дело. Встал на мокрое уже насквозь колено, левой рукой уперся в гладкий ствол. Шинь-жин-нь, шинь-жин-нь, шинь-жин-нь… Пила глухо позванивала, сыпала сырые опилки и уходила в тонкий разрез.
Тяжело ей без деда, думал Миша про бабу Ксеню, вдвоем-то они как-нибудь, а тут все одна. И молельня теперь на ней. Народ-то вон ходит. Она, наверное, теперь за попа у них или, может, еще кто. Миша хорошо не знал этого. Молельную комнату видел. Икон много старых. Книги кожаные толстые. Но он в это дело не совался. Видел, что ходят люди, но все как-то тихо. Поговаривали даже, что не староверы они, а сектанты какие-то, но Миша не верил. Что дед, что бабка были для него почти святыми. Особенно — она. Пятерых детей по ссылкам да лагерям потеряла, и ничего. Ни разу не слышал Миша, чтобы она кого-то осудила или на что-то пожаловалась.
Баба Ксения склонившись сидела на лавочке напротив женщины и держала ее за руку, а та тоже склонилась и что-то рассказывала и время от времени вытирала глаза платком.