Выбрать главу

Неуклюжий процесс над Иосифом Бродским сделал мало кому известного поэта символом противостояния тиранической системе. Успех авангардной музыки Шнитке тоже связан с запрещениями и проволочками, которые власти чинили исполнению его произведений, — в результате о Шнитке заговорила вся страна. “Сравнительно немногие действительно понимали и могли оценить творчество своих новообретенных кумиров. Но люди покупали не собственно культурный продукт, а миф…” — пишет Волков. При этом, по его мнению, и Бродский и Тарковский выступали и как “творцы собственного мифа”.

На мой взгляд, в этих рассуждениях много правоты. Но не полной. Проблему, безжалостно обнаженную Волковым, можно проиллюстрировать

и по-другому. Попробуем представить себе вариант судьбы писателя, которого в последние годы его жизни воспринимали скорее как антигероя. Как заметил Твардовский в одной из рабочих тетрадей: “Умрет — великий писатель, а пока жив — шут какой-то непонятный <…>. Сколько он наговорил глупостей и пошлостей”. Речь, конечно, о Шолохове.

Есть много свидетельств, что ростовское НКВД (по приказу Ежова, имевшего основания лично ненавидеть писателя) сфабриковало дело Шолохова: он обвинялся ни мало ни много в подготовке антисоветского восстания на Дону. Но один из чекистов предупредил Шолохова, тот ночью тайно сбежал из Вешенской, обходным путем добрался до Москвы и добился приема у Сталина. В конфликте Ежов — Шолохов Сталин взял сторону Шолохова.

Сколько случайностей спасали Шолохова от ареста! Сорвись это рискованное путешествие, погибни Шолохов в лагерях — и возник бы миф о гениа­­­ль­ном писателе, чей творческий путь был прерван в самом начале: ведь в 1937 году ему было только 32 года, сколько бы он еще успел написать! И кто бы тогда сомневался в авторстве “Тихого Дона”?

А вот обратный пример. В книге “Бодался теленок с дубом” Солженицын говорит о том, что годы и годы писал и прятал написанное в убеждении, что лишь после смерти дойдут до читателя его книги, “сохраненные верностью и хитростью друзей”. И будет это, когда “вздрогнет и <...> обновится общество от других причин, так появится щель, пролом свободы, и туда-то сразу двинется наша подпольная литература”.

В горбачевскую эпоху все так и произошло: появился “пролом свободы” и туда ринулась литература. Но разве повесть “День зэка” неизвестного автора, явившаяся в общем потоке, могла бы произвести на общественность столь же оглушительное впечатление, как повесть, прорвавшаяся на страницы “Нового мира” на излете хрущевской оттепели?

Случись так, что не было бы прорыва Солженицына в печать (что можно рассматривать как чудо) — не было бы беспримерного противостояния писателя и власти, не было бы Нобелевской премии, и антисолженицынской кампании внутри СССР, и мощной поддержки Запада. Не было бы такой солже­ницынской судьбы и легенды.

Волков во многом прав, когда говорит, что публика потребляет в первую очередь миф о художнике. Вопрос в том, как возникает этот миф: стараниями художника или помимо его воли? Волков склонен поставить целенаправленные усилия художника на первое место и делает это довольно безжалостно.

Вот Шаляпин в 1909 году в дни выступлений в Парижской опере печатает в газете обращение к французской публике, в котором “позиционирует себя как политического диссидента, а не просто певца”, — и Волков считает, что “со стороны Шаляпина это был умелый ход <…>. Подобным образом певец ловко балансировал всю свою жизнь. (В этом ему позднее, в последней четверти ХХ века, пытались подражать и другие знаменитые российские музыканты, например виолончелист Мстислав Ростропович)”. Ехидное замечание о Ростроповиче находим и в другом месте: когда Волков рассказывает, как на панихиде по Андрею Тарковскому в парижском храме Св. Александра Невского Ростропович играл Баха прямо на ступенях храма — “впечатляющий ритуальный жест, на которые Ростропович всегда был великий мастер”.