Эта проблема — проблема жестокости — механистической, машинной, роботообразной жестокости “немцев” и человеческой, дикой, подростковой жестокости “русских” — мучила Слуцкого всю жизнь.
В середине 70-х годов Слуцкий написал стихотворение “К пересмотру военной истории”. Кажется, что оно написано сейчас. “Сгинь! Умри! Сводя во гневе брови, требуют не нюхавшие крови у стоявших по плечи в крови: — Сгинь! Умри! И больше не живи!” — ведь, по сути дела, это продолжение темы 1946 года, темы главки “Гнев” из “Записок о войне”. Только теперь все “аргументы и факты”, которые выкладывал перед самим собой Слуцкий (“Капитан Назаров, мой комбат, ландскнехт из колхозных агрономов, за обедом рассказывал мне, как он бил пленных в упор, в затылок из автомата”), выкладывают перед ним невоевавшие молодые люди: “Ты нарушил правила морали! Все, что ты разрушил, не пора ли правежом взыскать!.. Слушают тоскливо ветераны, что они злодеи и тираны, и что надо наказать порок, и что надо преподать урок”. Никаких возражений пылким, “не нюхавшим пороху” молодым людям, угрюмое молчаливое несогласие, которое вдруг переламывается напоминанием: “Впрочем, перетакивать не будем, а сыра земля по сердцу людям, что в манере руд или корней года по четыре жили в ней”. Слуцкий — умелый уверенный полемист, знающий, что “боковое”, побочное возражение, даже не возражение, а именно что напоминание, сильнее, убедительнее всего. “Без отпусков, без солдатских борделей, без посылок из дому” по четыре года в земле (“в манере руд или корней”), без перерыва, без отдыха...
В “Записках о войне” Слуцкий нашел самое важное для себя как для поэта — спокойную деловую патетику, разговорную интонацию, которая удивительным и убедительным образом переходит в интонацию одическую. Разговор бывалого человека незаметно становится одой или балладой — вот что такое поэзия Слуцкого. “На следующее утро эшелон остановился на степной станции. Здесь выдавали хлеб — темно-коричневый, свежевыпеченный, ржаной. Его отпускали проезжающим, пробегающим, эвакуированным, спешащим на формировку. Однако хлебная гора не убывала. Теплый запах, окутывавший ее в ноябрьской неморозной изморози, напоминал об уюте и основательности. За 2000 км от фронта, за 1500 км от Москвы Россия вновь представилась мне необъятной и неисчерпаемой”. Эта прозаическая запись — словно бы “сценарий” стихотворения “Гора”. “Эстетическое преобразование действительности” непременно, неизбежно для Слуцкого: Волга, по которой (в стихотворении) подплывают к хлебной горе, символичнее, эстетически значимее, чем просто рельсовый путь в степи. Зато прозаические обороты, канцелярит оставлены почти без изменений. В прозаической записи: проезжающие, пробегающие, эвакуированные, спешащие на формировку; в стихотворении: “раненые, больные, едущие на поправку, кроме того, запасные, едущие на формировку”. Прежней осталась и “информация”: гора хлеба под открытым небом; та же и эмоция от этой “информации”: “Покуда солдата с тыла ржаная гора обстала, в нем кровь еще не остыла, рука его не устала”. Прибавилось нечто похожее на гиперболу и метафору: “Гора же не убывала и снова высила к небу свои пеклеванные ребра. Без жалости и без гнева. Спокойно. Разумно. Добро”. Но это скромные и метафора, и гипербола. Скромные, потому что едва ли не сюрреалистична действительность сама по себе: гора из буханок, курящаяся теплым домашним печным паром под ноябрьским небом. Заметим, однако, что эта гора может вызвать восхищение только у поэта, у эстета, чуть ли не символиста. Какое количество хлеба будет испорчено в этой горе? Вымокнет? Раскиснет? Размокнет? Эти вопросы скрадываются ритмом, той самой одической интонацией, о которой ведем речь: “Не быть стране под врагами, а быть ей доброй и вольной... пока, от себя отрывая последние меры хлеба, бабы пекут караваи и громоздят их — до неба!”
“Записки о войне” — точка отталкивания для Слуцкого, то, из чего он вырастал, то, чему старался остаться верным несмотря на изменившуюся жизнь, несмотря на себя изменившегося. Давид Самойлов в 1956-м писал ему: “...это тема твоих военных записок — толковый образованный офицер, организующий правительства и партии в освобожденных странах. Не продолжай этой темы — она опорочила себя”. Слуцкий и сам это чувствовал. По прошествии многих лет после того, как он весело описал тюрьму для “буржуев” в “Записках о войне” и в своей ранней балладе, он пишет стихотворение “Странности”: “Странная была свобода! Взламывали тюрьмы за границей и взрывали. Из обломков строили отечественные тюрьмы”.