— Я могу остаться и здесь, здесь, на судне, но море мне никогда ничего не скажет. А если я сойду, я буду жить на земле и земля на многие годы станет для меня обыкновенным домом, и я сделаюсь обыкновенным, пока однажды я не уеду из дома, не приду на какой-нибудь берег, не подниму глаза и не увижу море: вот оно, и я услышу то, что оно кричит мне.
Научно? Все это показалось мне наукообразной херней.
Я бы мог ему так и сказать, но не сказал. Все не так просто. Дело в том, что я его любил, 1900, и желал, чтобы он когда-нибудь покинул корабль и играл для людей там, на суше, и женился на симпатичной женщине, и завел детей и все остальное, нужное для жизни, которая, быть может, и не столь необъятна, однако прекрасна, если только у тебя есть немного удачи и желания жить. Словом, эта история с морем воспринималась мною как самая настоящая мура, однако если с ее помощью удавалось увести 1900 отсюда, то она устраивала меня. Так что в конце концов я решил, что все к лучшему. Я сказал ему, что его решение правильно и что я в самом деле доволен им. И что я дарю ему свое верблюжье пальто, чтобы он выглядел преуспевающим человеком, сходя по трапу на берег в пальто из верблюжьей шерсти. Он был этим растроган:
— Ты будешь иногда проведывать меня там, на суше?..
Боже, у меня камень стоял вот тут, в горле, он мог заставить меня умереть, если б захотел. Я ненавидел прощания, я принялся смеяться громче, чем был способен, ситуация была мучительной, я ответил ему, что, разумеется, обязательно буду навещать его, и мы будем вместе гонять его собаку по полям, и его жена приготовит нам индейку, и не помню, какие еще глупости я говорил, а он смеялся, и я смеялся, но про себя мы оба знали, что правда заключается в другом: она состояла в том, что прежней жизни наступал конец, и этому ничто не могло помешать, это должно было случиться, к этому все шло: Дэнни Будмэн С. Д. Лемон 1900 должен был покинуть Вирджинец февральским днем в порту Нью-Йорк. После тридцати двух лет, прожитых в море, он должен был ступить на сушу для того, чтобы увидеть море.
(Звучит мелодия, напоминающая старинные баллады. Актер уходит в темноту, чтобы появиться в одежде 1900 на верхней ступеньке трапа. Верблюжье пальто, синяя шляпа, в руке большой чемодан. Он стоит некоторое время на ветру неподвижно, глядя на что-то прямо перед собой. Он глядит на Нью-Йорк. Затем медленно спускается на первую ступеньку, вторую, третью. И здесь музыка резко прерывается, а 1900 замирает. Актер снимает шляпу и поворачивается к публике.)
На третьей ступеньке он остановился. Неожиданно.
— Что случилось? Наступил на дерьмо? — спросил Нил О’Коннор, ирландец, который никогда ни в чем ни хрена не понимал, однако всегда пребывал в превосходном настроении.
— Что-нибудь забыл, — предположил я.
— Что?
— Кто знает, что-то...
— Может, он забыл, зачем спускается.
— Не городи ерунды.
Но почему-то же он остановился, одной ногой на второй ступеньке, другой — на третьей. И стоял так целую вечность. Он смотрел прямо перед собой, казалось, ища что-то. И вдруг сделал непонятную вещь: снял шляпу, перенес ее за поручень и разжал руку. Шляпа, похожая на странную птицу или синий блин с крыльями, пару раз кувырнулась в воздухе и упала в море. И закачалась на волнах. Нет, конечно, это была птица, а никакой не блин. Когда мы подняли глаза к трапу, то увидели, как 1900 в своем верблюжьем пальто, в моем верблюжьем пальто, поднимается по этим двум ступеням, повернувшись спиной ко всему миру, со странной улыбкой на лице. Два шага — и он скрылся в глубине судна.
— Ты видел? Прибыл новый пианист, — сказал Нил О’Коннори.
— Говорят, что самый великий из всех, — сказал я. И я не знал, был ли я расстроен или безумно счастлив в эту минуту.
Что он увидел с этой треклятой третьей ступеньки, он не хотел мне рассказывать. Все это плавание и еще два, что мы проделали после этого, 1900 оставался немного не в себе, говорил меньше, чем обычно, и казался погруженным во что-то глубоко личное. Мы не задавали ему вопросов. Не приставали. Он же делал вид, что ничего не произошло. Было очевидно, что-то с ним не так, но никто не решался подойти к нему, чтобы спросить, в чем дело. Так продолжалось несколько месяцев. Но однажды 1900 вошел в мою каюту и медленно, на одном дыхании, произнес следующую фразу: “Спасибо за пальто, мне оно очень шло, это была ошибка, я бы в нем произвел фурор, но сейчас все идет на поправку, это прошло, ты не должен думать, что я несчастлив, я им больше никогда не буду”.