25 апреля. “И шумной черни лай свободный” (сегодня Эйдельман подарил мне эту пушкинскую строку).
26 апреля.
— Ну, добре!
— Лады!
Ненавистные слова.
25 мая. Кто не убивал — тот уже герой (похороны Ф. М. Левина).
Вот она, заветная дверка без таблички, позор моей страны (спецхран).
...Поехал, привез себе арапчонка — и дал ход литературе целого века, и на века вперед. Какая фантастика может с этим состязаться?
27 мая. Вальтер Ульбрихт и Альтер Эго.
28 мая. Человек, который уверен, что все погибли вовремя — и Лермонтов вовремя, и Пушкин. Новейшее живодерство.
4 июня. Вспомнила декабрьский рассказ брянского поэта об ихнем комсомольском деятеле, которому в Чехословакии на встрече в райкоме подарили (как каждому члену делегации) “Доктора Живаго”, а он приехал в Брянск и со страху сунул его на улице в урну.
2 июля. Все время по радио из соседнего дома несся хриплый бабий хор, вот уже три десятилетия знаменующий советскую жизнь.
7 июля. Сегодня в “Новом мире” — Калерия, бредущая по ступенькам “Известий” в бухгалтерию за деньгами (“Еще неизвестно, выписаны ли”), Ася, принесшая Инке отзывы на рукописи, сидящая устало на стуле перед ее столом, Инка — оголенная (жара — 36о), все так же прямо, гордо и молодо восседающая за столом. Видимость жизни. И тут явился Домбровский, косолапя, неся свой круглый странный живот арбузом на сухощавом теле. “Я теперь ни каши, ни хлеба есть не могу — ничего, что я долго ел, чем нас кормили там ежедневно”. Асе, целуя руку: “Никому, наверно, я так не желаю счастья, как вам...” Она: “А я — вам”. — “Я сейчас озабочен Сталиным”. Ася: “Кем?” — “Сталиным”. Ася, хохоча: “Я думала, что ослышалась!”
1973
4 апреля. Вечер памяти М. Семенко.
Председательствует Лев Озеров. Вступительное слово Е. Адельгейма.
Выступление Л. Я. Гинзбург. “Искусство есть процесс искания и переживания без осуществления”.
Пинский, Вяч. Вс. Иванов, незнакомые.
Вышел розовый хорошо одетый мальчик с пухлыми губами, в больших темных очках и затараторил, плавно поводя руками и с трудом подбирая русские слова. Это был киевский литературовед, но напоминал он американского молоканина. “Ну, это такое стихотворение, у меня руки дрожали, когда я его переписывал”.
Потом Озеров стал читать Семенко в подлиннике, и киевляне дружно сморщились, как от лимона.
3 мая. “Думается, что...” — официозное словцо, вошедшее в обиход после того, как “развязана была инициатива масс”, исчез “культ”... Теперь не “навязывали” уже решения — лишь указывали: “думается, что так будет лучше...”
5 мая. Из окон вагона грозным напоминанием смотрело со всех сторон “вечно ж...й”. (“Вэжэ”, как сокращает имя Наталья Ильина.)
Но нет, уже не было это имя живым, и даже не чувствовалась, как-то забылась личная его вина.
Побеги отошли от корня, хотя и жили его соками. Не было личной вины ничьей. И хотелось, подобно Аркадию Райкину, сказать этой сотне — не меньше — добрых молодцев:
— Привет, ребята! Я к вам претензий не имею. Вы хорошо устроились.
Ибо нельзя было претендовать и апеллировать к безличностям.
...Это были годы, когда женщины получили себе занятие — складочку за складочкой расправлять складные японские зонтики, укладывая их в чехольчики.
13 мая. [Коржавин — мысли об отъезде.]
— Поэзия кончилась. Процесса нет ни в поэзии, ни в прозе. Мне один способный писатель говорил — “не могу писать, не чувствуя потенциала” — не заряжает.
15 мая. ...И во всех личных архивах — филологов, искусствоведов, историков — были конспекты работ Сталина и следы натужного их осмысления, на которое уходили драгоценные соки мозга.
29 мая. Из неопубликованного дневника Фурманова:
“Спецы — полезный народ, но в то же время народ опасный и препотешный. Это какое-то особое племя — совершенно особое, ни на кого не похожее. Это могикане. Больше таких Россия не наживет: их растила нагайка, безделье и паркет”.