Одиссей изначально, еще в «Илиаде», отличается от эпических персонажей, и не только тем, что не так неистово предан сражениям и славе и в поход пошел против воли, потому что уклониться от него мог лишь ценой жизни новорожденного сына, — Одиссей отличается тем, что видит издали конец войны. Для всех остальных осада Трои превратилась в постоянное занятие, альтернатива которому — все бросить и бежать домой, к женам и «неразумным детям» (которые давно уже стали разумными). Одиссей крепко помнит пророчество: Троя должна пасть на десятый год — и ждет исполнения сроков. Когда же десятый год наступает, а завершения войны так и не видно, Одиссей сам кладет ей конец, прибегнув к хитроумной уловке, совершенно не укладывающейся в существовавшую систему стратегических приемов.
Персонажи «Илиады» с легкостью раздают обещания «на после войны». Особенно свойственно это Агамемнону: и пленница Хрисеида состарится в его доме, и Ахилл получит в жены его дочь и подвластные города в приданое. Но «сейчас» под Троей и «потом» в Греции никак не соединены. Только Одиссей устремлен в будущее, вырастающее из настоящего. Все герои клянутся своим родом: «Да не зовусь я сыном Тидея, Атрея, Пелея, если я…» — и один лишь Одиссей клянется сыном: «Да не зовусь я отцом Телемаха».
Движешься ты или остаешься на месте, время продолжает свой бег. И к не покидавшему свой дом наведается ностальгия. Блаженному Августину загадка времени представлялась равной загадке собственной души. Ни о том, ни о другом мы не знаем: оно ли нам дано, мы ли ему, в нас ли заключено время и душа, или это нечто большее нас. Если «Одиссея» — притча о странствии души, о жизненном пути, то важно не преодоленное пространство — дорогба непрерывность жизни.
Достаточно ли узнавания, чтобы свести воедино разомкнувшиеся края времени? Телемах принимает Одиссея, однако младенец, оставленный в колыбели, вырос, так и не зная отца. У них может быть общее будущее, но совместного прошлого у них нет. Любуясь Телемахом, Одиссей не избавится от горечи о безвозвратных, врозь проведенных годах.
Даже с Аргусом его связывает больше воспоминаний — они успели еще поохотиться, прежде чем Одиссей ушел в Троянский поход. Но век собаки недолог — движение навстречу вернувшемуся хозяину оказалось последним в жизни пса. Прошлое есть, будущего не осталось. Рана не исцелена, края не зарубцевались.
Что склеит этот провал во времени? Отказ от бессмертия, равенство с судьбами близких.
Калипсо предлагала Одиссею вечность — вечное настоящее, вне прошлого и будущего. Она сулила ему юность, а он выбрал старость: старость — будущее человека.
…И смерть не застигнет тебя на туманном Море; спокойно и медленно к ней подходя, ты кончину Встретишь, украшенный старостью светлой… Выслушав, умная так Пенелопа ему отвечала: «Если достигнуть до старости нам дозволяют благие Боги, то есть упованье, что наши беды прекратятся».Старость вместе с супругой — вот чего не пожелал Одиссей отдать в обмен на «вечную младость».
Боги могут вернуть человеку юность лишь постольку, поскольку дело касается его самого — Афина то делает Одиссея молодым и прекрасным, чтобы произвести впечатление на феаков, то проливает на него безобразную старость, то возвращает тот облик, какой он имел при отправлении под Трою (и тем самым только настораживает Пенелопу, страшащуюся признать в прекрасном пришельце мужа). Но и боги не могут вернуть человеку прожитые годы, подменив его память, ввергнув его близких в исходное состояние. Неуязвимым, не ведающим старости богам не дано соединить прошлое с будущим. Это под силу только человеку, ибо он смертен.
(Или: пока он смертен? Что будет с нами, что будет с памятью, единственной константой нашей души, нашего земного времени, во что превратится любовь и разлука, печаль и встреча, если наука исхитрится-таки подарить нам бессмертие?)
Сколько определений дано греческой классикой человеку: разумное животное, общественное животное, существо, обладающее речью и смехом, двуногое без перьев…
Ни одной из этих формул не уловить человека, смертного, живущего со смертными, пропускающего через себя время. А там — хоть перьями обрасти, как горестные сестры греческого мифа. Пока голос Прокны и Филомелы, ласточки и соловья, звенит слезами, они не перестанут быть людьми.
Шрам на колене Одиссея, шрам, подтверждающий его смертную, уязвимую природу, — вот что соединит разошедшиеся пласты времени. Когда Эвриклея коснется рукой рубца, оставленного на ноге Одиссея клыками кабана, это прикосновение вызовет не только рассказ об охоте, но и воспоминание о первых днях его жизни, о том, как младенца-внука Эвриклея положила на колени наведавшегося в гости деда, хитреца Автолика. Узнавание по шраму вместило в себя все прежние узнавания — и снова охота, как с Аргусом, и снова младенец, как Телемах.