Особый разговор о том, что происходит здесь с метафорой, причем не с технической, а с идеологической стороны. Являясь семантическим сдвигом, но опираясь на “земное”, метафора все же удерживает нас в пределах чувственной связи с действительностью. Однако в последних стихах Кековой метафора явно дрейфует в сторону символа, уводящего за пределы реальности и не требующего никакого сенсорного подтверждения. Чтобы прочитать произведение, написанное на языке символов, надо не ощущать, а просто знать его код, что характерно для иконописи и вообще религиозного искусства. Если говорить о двух сторонах метафорической деятельности — эпифоре (расширении значения посредством сравнения) и диафоре (порождении нового значения при помощи соположения и синтеза), то в последних стихах Кековой явно перевешивает сравнение, причем сравнение, включающее элементы символического кода. И если диафора как бы находится внутри мифологии, то сравнение — уже на выходе из нее, тут уже появляется элемент рефлексии, момент самоконтроля. Исчезает “священное безумство”. К чему это в конце концов приводит? К разрушению созданного ею причудливого поэтического мира, являвшегося как бы одной развернутой метафорой. В этом смысле она повторяет путь Заболоцкого, пришедшего к простоте и тому, “что могут понять только старые люди и дети”, вот отчего так многочисленны образы стариков и детей в ее последних стихах. С этим же связано и усиление декларативности. (Кстати, характерно, что юные поэты, с которыми мне привелось в прошлом году работать в суздальской летней школе “Новые имена”, оценивают декларативные стихи позднего Заболоцкого выше, чем ранние.)
Совсем по-другому выглядят риторические вопросы — теперь ответы на них заранее известны, в прошлых же стихах именно напряженное ожидание непредсказуемого ответа придавало необходимую энергию тексту. “Как в этом мире научиться петь?” — это не убеждает, ведь мы знаем, что петь она давно уже умеет. “Не человек ли сеет эту смуту?” — что, разве есть варианты? “Что же делать душе человеческой среди холода этой зимы?” — конечно, “принять со смирением хлеб надежды из ангельских рук”. Когда ответ задан в самом начале, не чувствуется сопротивления материала.
К сожалению, уходит из последних стихов и специфически женское восприятие — через тело, через тактильность. И появляется какая-то бесполость, бесплотность. Отдельные строки выглядят убедительнее других — “телесность” в них еще осталась. “Тихо льется мука, словно теплая белая кровь” — это действует сильнее, чем “...над Россией не меркнет божественный свет”.
Мир теперь холоден, но этот холод — утешение, потому что снегом надо закрыть “незажившие язвы греха”, — и это не ощущение, а логическая конструкция. Только сознательным аскетизмом можно объяснить отказ от летнего тепла, клевера, медуницы, ибо все человеческие чувства требуют иного. И если она сетует о том, что “не думали мы, по ночам отражаясь друг в друге”, о грядущем Страшном Суде, — это звучит как презрение к телесности и живой жизни. Теперь остается только “плоти смиренная глина” — но это паче гордости! Вроде бы все пронизано смирением. Но стремление отделить овец от козлищ и пшеницу от плевел — ведь это задача не человека, а Господа!