Выбрать главу

Что ни выпадет наверняка,

Все сполна получишь и на месте.

Как широкие лезвия — тени

Облаков, только что не свистят,

Но на шухере липы стоят,

И трава не пала на колени…

В это следовало вчитаться, тогда образная цепочка разматывалась: выпадение осадков — выпадение выигрыша (или проигрыша) — азартная игра — лезвия ножей — бандитский посвист — сопротивление жертвы… Потом, правда, криминальная топика мешалась почему-то с охотничьей и военной:

…И со следа не сбилась охота

Дегтем пахнущих солнечных псов

На последние стрелки часов,

Что бросает золотая рота

В плащ-палатках зеленых, трубою,

По дороге, кто в грязь, кто в песок… —

это о том, как под золотыми закатными лучами удлиняются тени от лип. Затем в кадр попадал, кажется, сам поэт:

 

…Но блестит ледерином висок,

Выдавая “липу” с головою… —

однако заодно с ритмом колеблющийся смысл начинал тут уже вовсе ускользать (почему вдруг — канцелярским “ледерином”?), понятно было только, что автор упрекает себя в какой-то недостоверности (каламбурная “липа”) — чуть ли не опротестовывает весь этот сюжет, только что изобретенный им же самим…

Пройдя “Полуостров” примерно до середины и уже как будто освоившись, я остановился. Я почувствовал вдруг, что вообще перестаю понимать, о чем идет речь. Как будто импрессионистическая, размытая, но позволяющая проследить связь с натурой поэтика сменилась иной, и ключа к ней у меня нет. То есть все продолжалось — записи душевных состояний, пейзажи урбанистические и природные, какие-то даже сценки… но — будто музыка сквозь толстое стекло. Вот пример (из тех, что покороче) — стихотворение “Пыль”: “Теперь уже подняться может, / Хотя в глазах еще темно, / Один к семи когда разложит / На нем бутылочное дно. / Он сплюнет красное неловко / И щурится на этажи, / Растительную маскировку / И солнечные муляжи. / И вдруг заметив (что такое?) / В углу запекшихся ресниц, / Уставится на голубое / Из фиолетовых глазниц”.

Прочитав это несколько раз, я почувствовал примерно то же, что должен был испытать какой-нибудь добросовестный критик 1890-х годов, на глаза которому попались строчки про “фиолетовые руки на эмалевой стене” и про “месяц обнаженный при лазоревой луне”…

Безусловно, подумал я, за шесть лет, протекших между первыми, “ангелическими”, стихами Булатовского и стихами нынешними, переменилось слишком многое (похожее происшествие случилось когда-то с читателями Кузмина, чересчур доверившимися декларации про “прекрасную ясность”: глядь — а он уже герметичный, гностический, “темный”!). Но ведь было же, было, черт возьми?! Для самопроверки снова раскрыл “Белый свет”: “Рано клинышек забиваешь, / Белые зубки дерешь, / Ты ли вовсе не летаешь, / Не поешь…” И с изумлением обнаружил, что и тут — не понять! Какая “Ласточка”, какой Державин? Я-то всегда думал, что это про птичку (ну, пусть про какую-нибудь метафорическую птичку). Но откуда же тогда “зубки”? Над “зубастыми голубями” графа Хвостова все некогда долго смеялись, а здесь что? И что это за “клинышек”? Или другое оттуда же, из старой книжки, прелестно-невразумительное:

 

Италианские угодья

Синеты со дна плывут,

Багряницу пьют.

..................................

Синетина Сарафанна

Шьет сорочки мне пространны…

Еще там было “лататы”, и “тыр-тыр-зы”, и “хырр-ву, хырр-ву, хырр-ву — просто-таки самая разнузданная глоссолалия, — но это хоть мотивировалось жанром: “колыбельной Федюшке” и сказочки про какого-то “Жылво-зверя”.

А в “Полуострове”, в некоторых его вещах, все слова по отдельности были понятны, но совокупный свой смысл выдавать не желали ни за что.

И я стал придумывать версии. Простейшая сводилась к тому, что в некоторых случаях автор темнит намеренно — заметает следы, зашифровывает какие-то слишком уж личные обстоятельства биографии. Поводы так думать книжка давала. Там были, например, чудные строчки про то, как “…вдоль берега реки, / В огне вишневых кирпичей / Она идет, и каблуки — / Звончей, звончей, звончей, звончей…”, но встреча не произошла: “…Она глядит вперед-назад, / А берега — пусты, пусты…” Было стихотворение с эпиграфом “По муромской дорожке…” , прямо отсылающим к печальной истории про “миленького”, который “нарушил клятву”. И нечто мучительно-эротическое из Йейтса, заканчивавшееся сентенцией: “…Кто любил слишком долго, стал как сухой ствол, / А в нем — летучие мыши, рой золотых пчел”. И т. п.