Скажем о том, что в лирическую генеалогию Игоря Булатовского не входило, — это тоже важно и бросилось в глаза сразу: никаких явных пересечений (если не считать совпадения инициалов — «И. Б.») с сильнейшим из современников, чье влияние сделалось в последних поэтических поколениях почти что неотвратимым.
В плане же предпочтений показательно, пожалуй, еще вот что: Булатовский подготовил (совместно с Б. Рогинским) и в 2000 году выпустил посмертное собрание стихотворений высоко ценимого им питерского поэта, чуть младше Бродского, — Льва Васильева (1944–1997). Мало кому известного, впервые опубликовавшегося только в постперестройку, всегда бедствовавшего, пившего, — в общем, маргинала и в литературном, и в житейском измерениях. В том же 2000-м при деятельном участии Булатовского был выпущен большой, тщательно подготовленный том и другого забытого лирика, графа Василия Комаровского (1881–1914) — блестящего дилетанта, эрудита и безумца.
У акций этих очевидный общий пафос, близкий тому, который запечатлелся когда-то в словах Тынянова: «Я люблю шершавые, недоделанные, недоконченные вещи. Я уважаю шершавых, недоделанных неудачников, бормотателей, за которых нужно договаривать… Есть тихие бунты, спрятанные в ящик на 100 и на 200 лет. При сломе, сносе, перестройке ящик находят, крышку срывают. „А, — говорят, — вот он какой! Некрасивый“. — „Друг, назови меня по имени“». Конечно, в первую очередь Тынянов думал об универсальном — о литературной эволюции, о потенциальной продуктивности для нее явлений «боковых», маргинальных и т. д. Но можно помыслить еще и самый простой человеческий мотив: «назвать по имени» — значит попытаться смягчить жесткость судьбы, исполнить пастернаковское обещание «безвременно умершему»: «найдут и воскресят».
Оба изданных Булатовским автора актуальны для него поэтически, что же касается аналогий статусных, вопросов об известности/неизвестности, признании/непризнании — не знаю… Все-таки, говоря тыняновскими же словами, «еще ничего не решено». Сейчас ему тридцать два, в 2003-м — после шестилетнего перерыва — вышла его третья книга, «Полуостров», и с первых же ее строк стало понятно, что куда-то он движется:
……………………………
Этот балладный ямб (и раннепастернаковский: «Когда за лиры лабиринт / Поэты взор вперят…») был не похож на ритмическую истомность и узорчатость прежних стихов, звучал куда решительней. И лексика тоже: «из пасти», «на фиг», «айда» — такой резвости, кажется, раньше за Булатовским не наблюдалось.
Над следующим стихотворением в качестве названия стояло просто — «7», и сперва я подумал, что это что-то такое оккультное, каббалистическое; всмотревшись же, разглядел: номер троллейбусного (а может, автобусного, трамвайного) маршрута. А за мутными стеклами — город: «…Осыпаются домов / Окошечки плевелами, / Искры сыплют с проводов / Хвостами сине-белыми. / Разлетелась влет луна, / Летит пятном бензиновым, / Облаком запряжена / Дырявым, парусиновым…» Так что метафизическая жутковатость тут все же была — пейзаж обрушивался на глазах, как в Откровении св. Иоанна или же в «Приглашении на казнь», и город оказывался — не тот, и троллейбус (автобус, трамвай) — явно заблудившийся, и у нашего пассажира, как и у того, гумилевского, с головой происходило что-то нехорошее: «Видит он свою в окне / Лишь голову пропащую, / В желто-розовом огне / Огромную, летящую / Мимо вывесок, витрин, / Сшибая светофоры, и / Будто нет его внутри, / В гремящем этом коробе…» Становилось понятно, что лексическая бравада — принужденная, чтобы не так было страшно. А страшно оттого, что утопия любовных, и колыбельных, и птичьих песенок, которую он так заботливо вил, распалась, испарилась. Что угас образ Рая. И все это — об участи поэзии, которой нет места нигде и которая уходит в никуда, рассеивается среди аргона, азота и прочих элементов менделеевской таблицы. Об «отсутствии воздуха». Не о том отсутствии, что в пушкинском 1837-м и блоковском 1921-м, а о каком-то новом…