Московская театральная жизнь подкинула зрителю в 2003 году две любопытные спекуляции на материале гоголевского «Ревизора». Летом на IV Чеховский фестиваль приезжал «Ревизор» Маттиаса Лангхоффа из Генуи, осенью, на V фестиваль «N.E.T. — Новый европейский театр», приезжал «Ревизор» Алвиса Херманиса из Риги. Стоило бы упрекнуть двух крупных европейских режиссеров во взаимном плагиате, если бы были малейшие свидетельства этому. Советизация «Ревизора» проведена ими с поразительным сходством. У одного, правда, это сталинская Россия, у другого — брежневская. Но место действия то же — жутчайшая советская столовая общепита, тот же иерархический страх перед партийным начальством, та же эксцентриада клоунских номенклатурных работников. Разница лишь в том, что Лангхофф советской реальности воочию не видел, а Херманис — знал прекрасно, иначе не превратил бы свой спектакль в воспоминание о юности, в музейный экспонат с надеждой на невозможность реставрации той жизни.
И в том и в другом случае тотальная ирония западных людей по поводу глухого «совка» не вызвала у зрителя приступов оскорбленного патриотизма и обвинений в «антирусских тенденциях». Но проблема здесь, кажется, не в толерантности нашего зрителя и даже не в безразличии, а в чувстве стыда. По крайней мере в зрительном зале я испытал острое чувство досады на то, что в свое время, во времена перестройки или много позже, наш театр не захотел хорошенько отсмеяться над символами прошедшей эпохи, не смог в последний раз устроить из советской действительности карнавал, чтобы вспомнить и тут же забыть старорежимный уклад и быт. Мы все еще не научились, смеясь, расставаться с прошлым — хотя, впрочем, не научились даже не смеясь. За нас и для нас это сделали почему-то другие. Парадокс, которому сегодня нельзя найти объяснений.
Генуэзский «Ревизор», поставленный поклонником Мейерхольда, именитым немцем Маттиасом Лангхоффом, идет в монументальной декорации колоссальных размеров — парафразе татлинской башни III Интернационала. Остов коммунизма, пародия на высокую мечту, выродившуюся, выцветшую в реальность совдепии. Недостроенная башня коммунизма имеет массу дверей, входов и выходов, коридоров и потайных уголков. Она напоминает пористый муравейник, раздолбанное общежитие, головку подсохшего сыра, в которой копошатся мыши-чиновники. Путь наверх башни, к высокому начальству, долог и извилист, путь обратно — из Петербурга в уездный город N — быстр, как дорожка для слалома. По ней обычно и съезжают на заду, с грохотом вываливаясь на авансцену. Позади башни, на заднике, то и дело появляются фрагменты фрески «Страшный суд» из Сикстинской капеллы — «немая сцена» кисти Микеланджело. Но до религиозных гоголевских мотивов здесь не доходят: в системе Лангхоффа настоящим ревизором может быть только Сталин, о котором в самом финале Городничий (Эрос Паньи), сам похожий на Вождя народов, поет раскидистую балладу. И тут, в развязке, становится понятно, что бояться Городничему нечего, раз у партократа «на государственном посту» — такой покровитель.
Чиновники собираются на «заседание парткома» в занюханной столовой, едят жирные макароны с подливой, требуют в покосившемся окошке добавки, заглядываются на мясистых кухарок в тапках, тыкающих тряпками в их тарелки. Чиновники — заморыши и «бухарики», только молчаливый доктор Гибнер выглядит как задрипанный гомосексуалист, с букетиком в руках и без надежд на чью-либо взаимность. Лангхофф превращает «Ревизора» в серию феерических аттракционов, в драматическую клоунаду, берущую свой исток в итальянской комедии масок и буффонном мейерхольдовском социальном театре. И чем глубже в лес, тем гэги все вульгарнее и круче.
Высеченная унтер-офицерская вдова приподымает юбки и сует свой покалеченный зад под нос Хлестакову. Гибнер оперирует разбитый нос Добчинского прямо в помещении столовой: вырывая куски из пораненного места и предъявляя их присутствующим широким жестом хирурга-профессионала. Марья Андреевна выныривает к Хлестакову в наряде хохлушки в красных сапожках и демонстрирует акробатическую «произвольную программу» с лентой. Окончив «сцену вранья», Хлестаков выблевывает весь свой даровой ужин на грудь Городничего, отчего тот сияет от счастья. Осип спит в номере с кухаркой-прислугой, которая встает с постели и тут же принимается за уборку. И все, конечно, поют: «Вечерний звон» и «На том же месте в тот же час», «Раз-два, люблю тебя» и «Славное море, священный Байкал». На ломаном русском, но очень душевно, словно бы твердо знают, что в России «песня строить и жить помогает»!