Выбрать главу

Эссе “Поэт-альпинист” проливает самый сильный свет на ту Цветаеву, какую мы не видели в ее стихах и с какой периодически встречались в ее литературе существования, — Цветаеву во плоти, в буквальном смысле. Здесь она тоже неповторима — например, в той свободе, с какой обсуждает собственное тело с юным своим возлюбленным: “Я бы тоже твоей маме могла попозировать — тело. Меня тоже во второй раз не найдешь, не шучу, худых много, но моей худобы (худоба не как отсутствие, а как присутствие, наличность, самоутверждение, насущность, — сущность! ) я еще не встречала”. Вышеупомянутое “расхождение жизней ”, увы, оставило нас без этой “земной приметы” Цветаевой в скульптуре. До какой-то степени эту “примету” — худое, сильное и женственно стройное тело — запечатлели любительские фотоснимки.

Когда она говорила о Гронском-альпинисте, она говорила “о горце, пешеходе, ребенке, поэте”, ни в коем случае не о спортсмене (бедным “спортсменам”, не забыв про их болельщиков, воздала она не меньше, чем “читателям газет”). Ее реквием славил в Гронском “одинокого полудуха, полузверя”44 — ту человеческую породу, которая ценилась ею все больше в ее усилившемся с годами отчуждении от современной цивилизации. Среди великих русских поэтов Цветаева самая “зеленая” идеологически (не поэтиче­ски: Пастернак, к примеру, несравненно “зеленее”). “Поэма Лестницы”, бунтуя не только против машинной цивилизации, но и против культуры как таковой, принимая в земном мире лишь природу, занимает прямо-таки ультразеленую позицию. А на своем “жизненном этапе” Цветаева-природа манифестирует себя пронзительнее всего в романе с поэтом пешего хода, “поэтом-альпинистом”.

Пора сказать правду: Николай Гронский погиб не той смертью, какую предсказывал себе в “Белладонне”, — не смертью альпиниста в мерянии сил с горами. К особой печали Цветаевой, он был убит машиной: сбит поездом в метро. В “Поэте-альпинисте” Цветаева подробно рассказывает об обстоятельствах несчастного случая, вникает, как криминалист, в малейшие технические детали. Обвиняет машинную цивилизацию в неслучайности этой смерти: “Месть толпы — одинокому. Месть машины — творению природы. <…> Толпа толкнула, машина ударила”45. Что ж, переводя с мифопоэтического языка — заменяя “месть” на равнодействующую броуновского движения индивидов в какой-то точке текущей реальности, — с этим обвинением можно согласиться. В эмигрантской среде ходили слухи о самоубийстве (подхваченные через семьдесят лет кое-кем из рецензентов “Нескольких ударов сердца”), но что Цветаевойбыли досужие вымыслы? О неосмотрительности Гронского в городе она знала. “Чуть не погиб страшной трамвайной смертью. Обошлось” — эта строчка из его письма, конечно, ничего не доказывает, лишь дополняет картину. Как и другая: “Иду по дороге. Все время мимо гады-автомобили”. Мог ли “любовник высот” добровольно принять смерть от машины? “„Трагических обстоятельств” не было. Он был счастлив. Его все любили. Он готовил свою книгу и ни в кого не был влюблен. Он только что был у матери, только что посадил ее на автобус (Мама! осторожней!)” — аргументы Цветаевой в записной книжке тоже ничего не доказывают. Более веской становится ее версия несчастного случая дальше: “Он вез своему старому морскому другу — в Мёдон — чужой морской бинокль. Мы с Гронским под поезд с чужими Цейесами не бросаемся”46.