Ясно, что русская классика не может быть реализмом — просто потому, что у нее нет “реальности”. Она не наблюдает, не созерцает, не типизирует, не обобщает, не социологизирует, не теоретизирует. У русской классики нет “действительности”, которая позволяла бы осуществить все эти умственные операции, она свою действительность порождает вместе и одновременно с ее созерцанием. Ясно также, что русская классика не может быть романтизмом, ибо романтизм для нее слишком мелко плавает, он весь исчерпывается заботой о поэзии, поэте, художнике и художестве в их отделенности от “жизни” с ее прозой. В русской классике реализм есть романтизм, романтизм есть реализм, потому что жизнь есть литература, а литература есть жизнь.
Этим уже предрешается и проблема читателя. Читают русскую классику многие, но не все при этом являются читателями. Много званых, мало избранных. (Как в музилевской Какании: все граждане равны, но не все являются гражданами.) Самыми адекватными читателями “Онегина” являются русские писатели в своем творчестве. Русская классика в своем последовательном движении разматывала клубок сплина, постепенно избавляясь от отягощающего пушкинский роман капитального противоречия между материалом и его трактовкой. Если воспользоваться шиллеровскими понятиями, то можно сказать, что материал Онегина — сентиментальный, а способ его обработки — наивный . Именно вследствие наивной (пластичной, объективной) трактовки сентиментального (духовного, субъективного) материала мы имеем множество героев, которые при внимательном рассмотрении не являются множеством, а стягиваются в единый смысловой центр, из которого они все произрастают. Их отношения друг к другу опосредованы их отношением к их общему смысловому центру, и только из этого центра они могут быть поняты и истолкованы в своей нераздельности и неслиянности. Русская классика после Пушкина как раз и занималась совлечением с героев их отдельности, разоблачала ложную видимость их субстанциального бытия. Вершиной этого процесса является творчество Достоевского вообще и “Записки из подполья” в частности. “Записки…” снимают противостояние субъекта и объекта и в этом смысле представляют собой абсолютную литературу, которая именно поэтому уже литературой по сути не является. Автор, герой, читатель слиты в нерасчленимое единство и в этом единстве окончательно взрывают рамки художественной литературы, основательно расшатанные уже в романе Пушкина. Дело в том, что средостения между автором, героем и читателем не могут быть разрушены в рамках художественной литературы как одного из доменов культурного творчества, если же такое происходит — а происходит это в русской классике с неотвратимостью предсказанного солнечного затмения, — то художественная литература прекращает быть таковой и становится непосредственно жизнью, непосредственно жизненным отправлением конкретного индивида, индивида по имени, например, Достоевский.
Русская классика началась созданием “Онегина”, разговором об “Онегине” она закончилась. Достоевский в своей Пушкинской речи предстает перед нами не как создатель русской классики, но как ее читатель и толкователь, как “некий индивид по имени Достоевский”. И не приходится удивляться, что мысль его речи развивается все по тем же схемам все того же сплина. Достоевский говорит об Онегине, о Татьяне и — о русском народе, русском начале, русской почве. И оказывается, что русская почва состоит во всемирности и всеприемстве, в универсальной отзывчивости и всепонимании, и если отщепенец Онегин, эта “былинка, носимая ветром”, должен воротиться к русской почве и укорениться в ней, то это должно означать не что иное, как то, что Онегин должен стать “всечеловеком”, а он и так им является и по сути, стало быть, должен рассматриваться как самый почвенный русский почвенник: русская беспочвенность есть русская почва. Татьяна же, эта представительница русской почвы, живет тем не менее в Петербурге (“самом умышленном городе на свете”) и “в малиновом берете с послом испанским говорит”: русская почва есть беспочвенность. Ясно, что речь о Пушкине не стоит вне рамок самой русской классики как художественной литературы, она не просто регистрирует некий способ чтения русской классики, она является прочтением Пушкина в той же мере, в какой и саморазвертыванием, и самоистолкованием русской классики и ее первосмыслов: читатель есть автор, автор есть читатель.