Приют быта и повседневность вечности
“Последний приют” Чухонцева — это место духовное, оно есть лишь на карте внутреннего пейзажа. Движение к нему не предполагает пространственного пути, но лишь путь во времени: “Участь! вот она — бок о бок жить и состояться тут”. А путь во времени — это для поэта путь по “кладовым сознания”, в которых кроется тайна “Высшего замысла”: “<…> единственно невыветриваемая реальность — это кладовая нашего сознания, и литература, поэзия — лишь ее часть, может быть, и лучшая, но часть. Разумеется, то, что нас окружает, больше, грандиознее нас, но то, что внутри, — теплее, сокровеннее, и хочется думать, именно там — тайная тайных Высшего замысла”21. В поэме “Однофамилец” есть отрывок, который не без доли авторской рефлексии над изображаемым героем показывает путь по “кладовым сознания”, в результате которого отыскивается “тайная тайных Высшего замысла”:
…Бывает миг
какого-то полусознанья,
когда ты муж, дитя, старик —
все вместе, и воспоминанья
не быль, а смотровая щель
туда, где жизнь неискаженный
имеет замысел и цель
иную, где, освобожденный,
живешь с такой отдачей сил,
что в это, кажется, мгновенье
живешь, а не в котором жил
однажды…
В этих строках как бы два вектора. Одновременно и сожаление о том, что истинная полнота жизни и культуры всегда чем-то заслонена, и радость от того, что такая полнота всегда может быть подсмотрена и подслушана, поскольку путь к ней — внутренний путь. В таком понимании культуры кроются корни того качества, которое отмечалось едва ли не всеми рецензентами книг Олега Чухонцева, — бытописательство, настоянное на мировой культуре .
Помимо христианского образа “последнего приюта” Чухонцев сумел вывести в своей поэзии в качестве такового дом . Сакральный в своей глубине образ дома раскрывает поэзию Чухонцева в предметный человеческий быт, который углубляется поэтическим сознанием до быта и бытия “большого времени”. Большая история Чухонцева — это повседневность, которая исторична, когда открывается как целое человеческой жизни — “чем старше, тем ярче / вижу все свои дни как один”. “Все дни как один” — в этой фразе важна двусмысленность: дни, в сумме дающие целое жизни, и дни, каждый из которых похож на предыдущий. Дни большой истории и повседневности.
Книга стихов “Фифиа” фактически открывается образом вневременного дома22.
Под тутовым деревом в горном саду,
в каком-то семействе, в каком-то году,
с кувшином вина посреди простыни,
с подручной закуской — лишь ветку тряхни…
Как странно, однако, из давности лет
увидеть: мы живы, а нас уже нет.
Мы рядом, мы живы, и я под тутой
еще и не старый, еще молодой.
Этот человеческий быт предметен и значим в своей предметности. Однако, находясь в нем, человек смотрит “из давности лет” — и взгляд его рассекает не пространство, а время. Постоянство места подчеркивает внутренний характер человеческого пути. В таком контексте предметы врастают в человеческую память, становятся ее хранилищем.
Книга “Фифиа” закольцована образом “последнего приюта” — второе стихотворение рифмуется с предпоследним, в котором изображается храм посреди фольклорно-христианского символического пространства23:
Есть на белой горе белый город,
окруженный раскаленными песками.
Есть в том городе храм золотоглавый,
а внутри прохладная пещера.
Я пойду туда, неслух, повиниться,
перед храмом в пыль-песок повалиться,
перед храмом, перед самым порогом,
не суди меня, Господь, судом строгим…
Образы дома и храма не всегда присутствуют в стихотворениях Чухонцева предметно. Можно скорее говорить о двух комплексах мотивов, появление которых преображает любой пейзаж, место, делая его герметичным, онтологически самодостаточным. По отношению к таким освященным местам уже нет ничего внешнего.
Слово и молчание
Быт у Чухонцева словесен, мир всегда соотносится со словом, а иногда и вовсе понимается как некое идеальное слово .