Выбрать главу

От журналиста — умение писать легко, не поступаясь точностью: его тексты совершенно лишены тяжеловесного наукообразия — и готовность оперативно откликаться на текущую историческую реальность: основное количество вошедших в сборник работ было в свое время написано на тогдашнюю злобу дня и опубликовано в периодике. На дворе конец 1980-х, и Листов пишет об архивах — предмете напряженного интереса в эпоху перестройки, кстати предостерегая от связанных тогда с ними избыточных ожиданий4; о социальной истории раннего советского кино и “превратностях” термина “социалистический реализм” (тогда как раз было актуально проблематизировать все социалистическое); в наступившей сразу после краха Союза ситуации историографической растерянности — девальвации старых моделей толкования истории и отсутствия новых (1992) — о том, что “историю раннего советского кино следует писать заново” и что это во многом способно помочь новому написанию Большой Истории… С другой стороны, историк уравновешивает в нем журналиста: безусловно будучи слепками с породившего их времени, тексты Листова свободны от упрощающей публицистичности — он всегда немного отстранен, неизменно соблюдает исследовательскую дистанцию.

И при этом — пожалуй, самое важное, а может быть, и самое трудное — во всех своих исследованиях, как бы ни были они специальны, профессиональны и объективны, Листов никогда не “отключает” в себе частного человека (и прямо высказывается против такого “отключения”, в результате которого искусствовед-профессионал теряет возможность “просто и непосредственно наслаждаться” предметами своего исследования). Ко всякому его профессиональному взгляду на предмет непременно добавляется еще и этот: личный, эмоциональный, человеческий — поэтому он так естественно переходит от теории и истории кино к личным воспоминаниям и обратно.

Вот какой длинной и сложной оказалась история одного-единственного летнего дождя 1963 года.

Чем хороши бывают случайности такого рода? Мгновенным, единственным “переключением гештальта”: случайность сводит вместе и соединяет то, что без нее не сошлось и не соединилось бы, может быть, никогда. Выхватывая человека из привычных контекстов, она устанавливает новые, неочевидные связи, выявляет самую возможность их. Правда — и вот тут уже начинается самое главное — такие связи еще надо уметь заметить. Тем более — развить. Листов из тех, кто это умеет.

Безусловно, он — представитель литературной, словесной культуры в мире визуального. Его позиция по отношению к кинематографу в конечном счете тоже немного внешняя: кино видится им сквозь призму литературоцентричного сознания, изнутри той системы ценностей, “при которой все художественные явления выступают как бы функциями от главного аргумента — слова, литературы”. Поэтому для него вполне естественно, говоря о развитии кино, заметить, например, что траектория этого развития, оказывается, совершенно сопоставима “с эволюцией поэзии”: от публичного действа к приватному занятию. Подобно тому как поэзия “от публичных выступлений миннезингеров, трубадуров, вагантов и акынов <…> перешла в круг домашних радостей, интимного общения с книгой”, так и кино сегодня все чаще обращается к отдельному человеку с его домашнего видеомагнитофона и переживается в одиночку. А это уже совсем другое переживание, порождающее другие смыслы. Кино как массовый опыт, как факт коллективной жизни вот-вот станет (Листов уверен, что в какой-то мере уже стало) архаикой. Вроде публичной декламации стихов на площади.

Правда, на литературу — включая и ту, что создавалась задолго до братьев Люмьер, — он, в свою очередь, смотрит взглядом кинематографиста. Он запросто способен писать, скажем, о Пушкине как (прото)кинематографическом явлении, сопоставляя выстраивание им “Путешествия в Арзрум” “с тем, как режиссер-кинодокументалист распоряжается отснятыми кадрами” в соответствии с замыслом фильма. Он сравнивает дневниковые записи поэта “с неорганизованной массой кусков, отснятых на месте”, а окончательный текст “Путешествия…” — с “готовой картиной, где смысл вещи выявлен не хронологически, а монтажно”: на первой стадии работы “Пушкин един в двух лицах; он действует одновременно как режиссер и оператор”, а на следующей ему уже “приходится прилагать усилия, похожие на усилия сценариста, режиссера, монтажера”. Поэтому “для реставрации исходного, немонтированного дневника пушкинисты изучают характер обрывков бумаги” — совершенно так же, как “для реставрации первоначальной последовательности исторических кинокадров приходится иногда обращаться к простартованным склейкам ленты”. Он находит “опыт изучения подвижной картинки” вполне пригодным “для понимания, например, „Евгения Онегина”” — и, с другой стороны, видит, что многое в истории и теории отечественного кинематографа держится “на корпусе пушкинских текстов”.