Хотя тема-то, конечно же, та же — противостояние личных обстоятельств всем этим наградам, сметающим все у себя на пути, огню исторического процесса, наступающего на пятки живущим в синхронии.
Поступь неумолимого, однажды найденная в “Ромео и Джульетте”, проступает и позже — в том числе в грандиозной Шестой, которую неожиданно прерывает прямой вертикальный столб то ли ледяной воды, то ли хладного пламени.
В “Ромео и Джульетте” этот плотный вертикальный столб (едва ли не колонна) обрушивается на невинных еще пока любовников всей полнотой открывшихся чувств.
Точно такой же столб возникает в Шестой как неотвратимость попадания в янтарь социальной магмы — в ней живут и умирают, единственное, что внушает оптимизм, — много большая, чем у Шостаковича, историческая перспектива, края которой теряются в дыму сгоревшего остова. Просто заступ, затакт должен быть взят с максимальной отстраненностью, видоискатель съезжает на самый край ойкумены для того, чтобы захватить еще немного космоса, из которого все движения на планете кажутся мельтешением бактерий, — в этом Прокофьеву, разумеется, помогает опыт русского и мирового художественного авангарда, поднявшегося на дрожжах космогоний и тотальных преобразовательств.
Обрушивается — и, передышка, затихает; копит силы — и снова обрушивается цунами, меняющим ландшафт, чтобы чуть позже, на доли секунды, замереть в каком-нибудь антропоморфном па.
Все время думаешь о видеоряде, вспоминая, например, Юона или небеса Дейнеки, сублимировавшего небо из самых что ни на есть земельных глубин.
Как у Платонова в “Чевенгуре”: “Земля от культурных трав будет ярче и яснее видна с других планет. А еще — усилится обмен влаги, небо станет голубей и прозрачней!”
Конечно, Москва с вымершими ночью улицами и рассвет на фоне какой-нибудь высотки, беглые облака в ускоренной перемотке, подгоняемые синхронностью скрипок, которых, в свою очередь, подгоняет хромая медь. Внезапно все складывается в логичную и внятную картинку для того, чтобы в следующее мгновение морок рассеялся и наступили новые, неудобные времена, натирающие мозоль на пятке.
Как справиться с логикой кремового торта, со всеми этими масляными цветами, завитками избыточности? Нужно прийти в Нескучный сад ночью и постоять на набережной, всматриваясь в ландшафт на другом берегу — ведь он же почти не изменился с тех самых сороковых, пятидесятых, громоздится правильными бровастыми многоугольниками, удлиняющимися на воде, по воде, среди размазанных дорожек хладнокровного электричества.
Посмотришь направо — чистый Писсаро, пойдешь налево — железнодорожный мост, по которому тянутся составы, чей контур тоже ведь не изменился с каких-то там времен. Ближе к рассвету на снег выбежит голыми лапками мышка и будет жевать хлебные крошки вперемешку со снегом и землей.
Книги
Борис Акунин. Смерть на брудершафт. М., АСТ; “АСТ Москва”; “Харвест”, 2008, 464 стр., 350 000 экз.
Новая книга Акунина, может быть, самая “проектная” в его творчестве — в отличие от предыдущих его романов и повестей, включавших в себя еще и литературную игру со стилистиками русской классической литературы (Достоевский, Лесков, Чехов и т. д.) и зарубежной (Конан Дойль, Агата Кристи, Сименон, Патриция Хайсмит и другие), в этой книге автор попытался скрестить литературу с эстетикой кинематографа, точнее синематографа, делая упор на легкость (почти сценарную) повествования, лирическую и фельетонную интонацию, ну а собственно детективное напряжение здесь заменяет “экшн”. Главным героем становится московский студент и талантливый певец-дилетант Александр Романов, вступающий в схватку с матерыми немецкими шпионами в самый канун Первой мировой войны. Проект предполагает написание еще восьми повестей; в первую книгу вошли повести (“фильмы”, как обозначает их автор) “Младенец и черт” и “Мука разбитого сердца”.