Но, конечно, надо признать, что таких развеселых рассказов было относительно мало, а лекции были насыщены серьезным и важным материалом.
Помимо лекций, конечно, много времени в том месяце мы проводили, вместе купаясь в озере Миассовом и в разнообразных беседах с Николаем Владимировичем. Он называл это «трепом» и со страстью ему предавался. Оттопырив губу, он мог самозабвенно говорить на многие темы, вспоминал курьезные случаи из жизни, приплетал каких-то неведомых нам авторитетов в свидетели, любил рассказывать анекдоты и мастерски это делал. Много лет позже я прочел воспоминания эмигранта-художника Олега Александровича Цингера [5] (его фотография, кстати, хранилась у Четверикова, и он подарил мне ее) о встречах с Тимофеевым-Ресовским в Берлине на протяжении многих лет. Он очень интересно и, как мне кажется, правдиво повествует о таланте Тимофеева к рассуждениям на всевозможные темы, часто с взглядами, которые он вскоре забывал и начинал их так же экспрессивно и патетически отрицать. Цингер написал об этих «шараханьях» так: «Все эти рассказы были настолько красочными, что нельзя было ими не восторгаться! Была в них какая-то смесь Ноздрева и Хлестакова с примесью Лескова». Чуть ниже он добавил:
«В Колюше была смесь какой-то напускной грубости с абсолютно чистой душой ребенка».
Но что ни говори, этот «треп» был для нас удивительно завлекающим, праздничным и радостным. Ведь, помимо глубины знаний, фантастической памяти на события и имена, Николай Владимирович обладал умением завораживать окружающих людей своими искрящимися выдумками, вовлекать их мысли в непривычные ситуации, размышления и переживания. В нем, несомненно, жил талантливый лицедей и режиссер одновременно, он выстраивал вокруг себя театр высокого штиля, нередко придумывал на ходу всякие вымышленные истории и сам верил в них и возбуждался ими.
Николай Владимирович призывал нас не тратить время на пустяки и в особенности на слежение за политическими пертурбациями в окружающем мире. Мне кажется, что эти речи адресовались главным образом Андрею Маленкову. Чтобы утвердить свой взгляд о ненужности слежения за политикой и неприложимости политических событий в окружающем мире к внутреннему миру ученых, у которых своя особая стезя и свой мир, он как-то привел такой аргумент:
— Вот я, Тимофеев-Ресовский, уже больше тридцати лет с мая по октябрь не читаю газет и не слушаю радио, и ничего от того, что я, Тимофеев-Ресовский, этого не делаю, в мире еще не произошло!
Эту театральную дурашливость иногда не могли воспринять без удивления люди, попадавшие случайно в жизненную сферу Тимофеева-Ресовского. Помню, как на станцию на несколько дней приехала мать одной из студенток Свердловского университета художница Гилёва. Она, как и мы, была покорена красотой окружавшего станцию заповедника и решила запечатлеть ее в своих зарисовках. Появляясь то в одном, то в другом месте с раскрытым для зарисовки эскизов альбомом, она была очень заметной в среде обитателей станции, в целом очень занятых людей. Однажды мы вышли после лекции с Николаем Владимировичем из домика и увидели художницу, отнюдь не худенькую женщину средних лет, присевшую на траве рядом с этим домиком и пытавшуюся прикрыть ноги подолом платья от наседавших комаров. Увидев Николая Владимировича, она обратилась к нему с каким-то вопросом, а он еще был весь напружинившийся и нисколько не отошедший от лекционного напряжения, еще оставался эмоционально возбужденный. Он расстегивал пуговицы рубашки, чтобы, по своему обыкновению, подставить крутую волосатую грудь солнцу, как он это всегда делал, оказываясь на воздухе. На нежданный вопрос он ответил непринужденно, но театральным тоном и громким голосом лектора, чем слегка смутил художницу. Она попыталась что-то ему ответить и произнесла фразу о том, что хотела бы нарисовать какую-нибудь первозданную скалу в окрестностях станции с девушкой-студенткой в белом халатике на этом фоне и с чем-то научным в руках, например с колбочкой и с пипеткой. Так как Тимофеев-Ресовский был глубинным патриотом красоты тех мест, слова художницы вызвали в нем протест, и он заявил ей громко: