Прошел по комнатам, книжки потрогал, двери, шкафы, обнял Палю, поцеловал в макушку и ушел — его внизу машина ждала. Адресок, правда, оставил, но какой-то непонятный, не по-нашему. Завещание взял. И слава богу.
— И снова мы с Нюсечкой одни остались, снова — Сашеньку ждать.
Долго сидим молча. Вдруг Паля вспоминает что-то, краснеет, хихикает:
— А тут… слышь… мужик один. Леней звать. Из Витебска. В жилконторе нашей работает. Давай, говорит, бабуся, я на тебе женюсь. Будешь со мной жить? Я хороший! В мои-то годы… Срам какой, а?
Паля смеется долго, кокетливо.
Вариации на тему элегий к Максиму
Черных Наталия Борисовна — поэт, прозаик, эссеист. Родилась в городе Челябинск-65 (ныне Озёрск), в семье военнослужащих. С 1987 года живет в Москве. Окончила библиотечный техникум, работала по специальности. Автор нескольких поэтических книг. См. в нашем журнале рецензию Олега Дарка на последний сборник стихов Наталии Черных “Камена” (“НМ”, 2008, № 2).
В “Новом мире” печатается впервые.
Максиму, Олегу, Сергею
Первая
Бездна многоречивая сохраняет источники лучше,
чем архив, находящийся на содержанье правительства, тем более
в отдалённое время, когда мартовский снег лип,
как небо створоженное, к лаврской ограде,
а разноцветные лампады играли, вися над площадкой,
возвышенной целым пространством, с ковчежцем внутри.
Ограниченность и беспредельность — сёстры.
Что нам теперь, в этой бездне многоречивой, может привидеться:
сны о возвышенном, эти побеги надежды — не всё ли в них ложь,
подумай… Много ли проку в том знании,
что человек повреждён от рожденья; он кричит,
нечеловечески страшно кричит, подносимый к Святым Дарам,
а может ли это служить запрещением к ним подходить —
не вопрос, и не может.
Но человек повреждён, а кроме того, наделён волей и разумом,
так говорили оба Тарковских, ведь в них отобразилось небо
накануне исхода из свалки небытия, разность воды и воды.
Неразъяснимая внятность и боль возвращения —
всё это есть и в тебе. Ты видишь не праздно нечто неразделимое,
всех живущих и живших людей в один час времени,
и даже край тлеющей ризы, которой будет стыдливо прикрыта
земля в день суда своего,
и ты слышишь огонь, забирающий окна в домах Петербурга,
а сардинский посланник, широким манжетом пошевелив,
указывает поверх масонов и иезуитов на лагеря и колонии,
на даты и даже порой на события — словом, на всё неуёмное
коловращенье многоречивой бездны, для которой ты только сиделка,
кормящий отец, некий тип, частный случай —
мыслящий завиток пространства и времени.
Ты и такие, как ты,
уходившие через снега и провалы дат русского поля,
через бред безначалия и музыкальный дурман — к неким сводам
незабвенного, светлости и чистоты,
склонившимся над удавкою памяти,
ты и такие, как ты, значит — мы, и я тоже, и все по отдельности —
каждый до сих пор ощущает в себе осколок многоречивой бездны,
в которой кому-то бывает приятно, но всё-таки не по себе.
Так что же сардинский посланник с глазами невыносимыми,
мрачный беглец, граф де Местр, идущий всё так же по набережной
где-то в месяце марте и смотрящий на пламень заката,
запечатлённый темперой на новых иконах,
рыдающий сердцем от тонкой и острой тоски по России,
он ведь успел полюбить её, он ведь сентиментален…
Он рыдает внутри
от боли и лагерей, лагерей, лагерей, от обеих войн мировых,
он идёт и рыдает и видит всего человека будто некое яблоко,
падалицу, ещё так сладко пахнущую мёдом. Но отъезд предрешён.
Граф, должно быть, заметил тебя, там, во времени будущем,
в новом пространстве, в этой горькой твоей новизне,
общей всем современникам нашим,