Более убедительным кажется то, что пишет о «смысле смерти» психолог Дмитрий Леонтьев: именно благодаря своей разрушительности смерть «выступает мощным стимулом сознательного, осмысленного отношения к жизни». Она должна быть понята не как внешняя граница человека, но как внутренний, собственный его предел, столько же отрицающий его, сколько и создающий. Зная о своей обреченности, человек должен оставаться «на стороне жизни» — то есть «полностью осознавать реальность смерти и при этом быть готовым к максимальному использованию всех возможностей».
Об этом же говорит и философ Михаил Эпштейн, утверждающий, что физический конец жизни — это начало — и стимул — «мышления о жизни в целом, начало усиления жизни, умножения ее возможностей». Смерть может быть понята как источник достоинства и свободы, «использована и как рычаг, чтобы приподнять себя над земной тяжестью, обрести воздушную легкость походки по жизни — я здесь не весь, я могу улететь». Не говоря уж о том, что только она — именно своей неотменимостью — делает возможной и даже вынуждает к существованию культуру — «черновой набросок бессмертия».
Смертность человека, считает составитель альманаха Сергей Роганов, должна быть понята как философская задача. Сегодня она в том, чтобы отчетливо и с внятными культурными последствиями пережить и, главное, понять себя как конечное и убывающее существо. «Homo mortalis» — такой же «проект смысла», каким некогда был — и успешно в этом качестве состоялся — homo sapiens. Мы должны встроить в себя опыт убывания и исчезновения как один из самых существенных человекообразующих опытов. «Научиться внимать небытию смысла, и только потому научиться созидать собственные смыслы, сознавая пределы любых человеческих планов и целей».
Самая же важная из мыслей сборника (и смысл его не приходящей к единому мнению разноголосицы!), пожалуй, в том, что хотя смерть должна быть тщательно и честно продуманной, ее назначение (не главное ли?) в том, чтобы оставаться тайной. Чтобы она действительно была пределом человеку: чтобы на ее пороге обрывалось всякое понимание. На нее, «как на Солнце» (Ф. де Ларошфуко), нельзя смотреть в упор — просто потому, что таким образом ее, по определению ускользающую, — не увидишь.
Ольга БАЛЛА
КНИЖНАЯ ПОЛКА МИХАИЛА НАЗАРЕНКО
+ 10
С т а н и с л а в Л е м. Мой взгляд на литературу. Перевод с английского В. Язневича,
В. Борисова и др. М., «АСТ»; «АСТ-Москва», 2009, 857 стр. (сер. «Philosophy»).
Именно эта его беспощадность в высказывании мыслей, в равной степени неприемлемых и для науки, и для религии, его безграничный еретизм, эта его универсальная кощунственность, проистекающая из интеллектуальной отваги, должно быть, и оттолкнули от него всех читателей.
Станислав Лем. «Новая Космогония»
Пограничные явления в культуре интересны тем, что создатели их смотрят на мир словно в стереоочки: картинка получается объемная, но голова может закружиться. Судьба таких текстов — во многом дело случая: будут охвачены две потенциальные аудитории или же ни одна, заранее не скажешь.
Впрочем, Станислава Лема пограничной фигурой назвать трудно. И не перечислить все границы, которые он перешел, все территории, которые захватил. Филологическое сообщество предпочло не заметить наглого пришлеца, хотя ранние монографии «Философия случая» и «Фантастика и футурология» — труды, безусловно, монументальные. Даже на теорию фантастического работы Лема практически не оказали влияния. Один только пример: Ренате Лахманн в «Дискурсах фантастического», конечно, не может не сослаться на польского философа... но ссылкой она и ограничивается. Лахманн и многие, многие другие так и продолжают цитировать, словно Библию (или Маркса; или Фрейда), «Введение в фантастическую литературу» Цветана Тодорова — как будто Лем и не разгромил схоластические построения этой монографии язвительно, дотошно и убедительно. Нет — не оценили. Лем — тот самый «гений первого рода», который предлагает науке (и, шире, культуре) радикально иные пути. Настолько иные, что по ним никто и никогда не пойдет: выбор уже сделан.