На пяти сотнях страниц разворачиваются события, охватывающие чуть ли не весь ХХ век. Состоит роман из отдельных отрывков, озаглавленных годом (годами) времени действия, сознательно смонтированных автором в порядке, далеком от хронологического. Таких временных пластов много: это и Гражданская война, и конец Великой Отечественной, и советское детство героя, и послепутчевые месяцы, и конец 90-х. Герои, соответственно, тоже разные. Илья и Тимофей — успешные, попавшие в струю 90-х люди. Не бандиты, боже упаси, персонажи вполне интеллигентные, с образованием и совестью: один — рекламщик, второй — «богемщик», пробавляющийся режиссурой. О них и об их знакомых, друзьях, братьях, сестрах и других второстепенных лицах, число которых растет, как стебли в «Хлорофилии» Рубанова, быстро и неумолимо, и повествует большая часть романа. Илью в детстве учил французскому языку старик Кирилл Евгеньевич Охотников — из «бывших», родившийся в 1920-м на борту парохода, следующего из Крыма в Константинополь. Это мы узнаем ближе к финалу, а в самом начале мы видим Охотникова в советском лагере в мае 1945-го: вернулся, чтобы воевать за родную страну, ну и, конечно, поплатился. Пласт революционных событий связан, однако, не с ним и не с его семьей, а с белым офицером Цимлянским, чей дневник попался в руки Тимофею, — очень по-романному, случайно, в разрушенном войной Сухуми, в груде книг на развалинах библиотеки. В этой странной тетрадке есть карта, а на ней — удивительные топонимы: крепость Сомнения, разъезд Терпения... Один из таких топонимов и дал заглавие книге.
Чем же заняты накануне 2000-х Тимофей, Илья, встреченная ими случайно в Крыму университетская знакомая Аля, сестра Ильи Вера, ее муж Николай, двоюродная сестра Николая Маша, приехавшая внезапно из США и сошедшаяся с другом всех перечисленных персонажей Галкиным, подруга Али и любовница Тимофея Вероника, а также десятки друзей и родственников этих людей? Чем и положено в настоящем русском романе. Сходятся-расходятся Илья и Аля, Тимофей и Вероника, Галкин и Маша; все приезжают друг к другу поговорить о судьбах России; все празднуют вместе Новый год и другие праздники; вместе и в одиночестве размышляют о своих судьбах и будущем страны... Неудивительно, от забот о хлебе насущном и бытовых тревог 90-х автор их освободил, в созданном автором вакууме героям остается лишь разговаривать: вот они и разговаривают на протяжении пятисот страниц. Даже изъясняются они языком героев классических русских романов, что смотрится в данном контексте как минимум странно.
Никаких сюжетных линий, конфликтов, коллизий, которые Уткину хочешь не хочешь, а пришлось бы разрешать… Герои покорно то исчезают со страниц романа, то неожиданно появляются вновь, когда мы успеваем о них забыть. Пропадают и целые временные пласты — так, в никуда уходит из повествования, например, тот же Кирилл Охотников. У броуновского движения заведомо нет и не может быть итога. Недаром, когда роман заканчивается ничем, этому даже не получается удивиться.
Уткина справедливо ценят как стилиста. Он пишет по лекалам русской классики; а эти лекала предполагают и основательность, и разрастающееся дерево персонажей, и философские беседы, занимающие половину книжного объема. Но в первую очередь они предполагают именно стиль, если не (применительно к современности) стилизацию: недаром лучшие страницы в «Крепости сомнения» — дневник белогвардейца Цимлянского и описания событий начала ХХ века. Однако в контексте жестких 90-х тот же язык выглядит чужим. Искусственным.
Уткин — мастер рассказывать истории, вернее Историю. Однако лишь только увлечешься отдельными эпизодами — например дневником Цимлянского, автор снова подсовывает тебе бесконечные диалоги подзабытых персонажей. И даже действительно очень чуткий, насыщенный, выверенный (хотя не без избыточной метафорики) язык временами подводит автора — очень классически, кстати говоря: если у персонажа Чехова, подъезжая, слетела шляпа , то в авторской речи Уткина, наблюдая, возникает мысль («...наблюдая, как солнцем зажигаются кресты собора и фыркают искрами, словно пучок свечей, в нем возникла милая, неотвязная, лживая мысль»). Хотя слишком придираться я не намерен: хотя бы потому, что роман написан все равно лучше большинства современных книг.