Мы не знаем содержания первого дневника Мура, но можно предполагать, что дневник не был крамольным. В противном случае НКВД мог заинтересоваться и Муром (уголовная ответственность в сталинском СССР наступала с двенадцати лет). Известные нам дневники 1940-го — первой половины 1941-го это косвенно подтверждают. До осени 1941-го дневники Мура были образцово лояльными, просоветскими, едва ли не верноподданническими. Собственно, с настоящей жизнью советских людей он был знаком еще слабо. Жизнь хорошо охраняемых дачников в Болшеве, затем в Голицыне все-таки мало походила даже на жизнь рядовых москвичей, не говоря уже о советской провинции, которую Мур увидит только летом 1941-го в Песках, а затем в Елабуге.
Романтизм молодого коммуниста сочетался в Муре с прагматизмом и конформизмом. Своего друга Митьку он не уставал упрекать в глупости и недальновидности. Зачем тот «французит», неужели не понимает, что его могут арестовать? [4] «Не нужно так резко отличаться от других. Мы же в СССР — это нужно понимать» [5] .
Мур одобрял все действия партии и правительства, что бы партия и правительство ни делали. Мур радовался не только присоединению Прибалтики, но и введению недели вместо шестидневки и удлинению рабочего дня, благо, Мура он пока не касался: «Бесспорно, промышленность здорово увеличится в связи с этими мероприятиями и оборона страны тоже» [6] .
Даже арест сестры и отца не поколебал убеждений Мура. Он оставался правоверным коммунистом. Мур приписывал свои убеждения влиянию отца [7] . Сергей Яковлевич не был беспринципным наемником НКВД или искателем приключений, вроде Веры Трэйл. Белый офицер честно служил советской России, а чтобы быть по-настоящему искренним, пришлось принять марксизм.
Франция тридцатых годов была, пожалуй, самой левой страной в Европе. В то время, когда континент потихоньку покрывался диктатурами и лишь на Востоке Европы еще держалась до 1939 года чехословацкая демократия, во Франции больше двух лет правил Народный фронт, созданный по рекомендации Коминтерна. 1 мая и 14 июля (в День взятия Бастилии) коммунисты выходили на демонстрации вместе с социалистами и радикалами, пели старые французские революционные песни — «Интернационал» (в то время еще и гимн СССР) и «Марсельезу». Впереди, взявшись за руки, шли Морис Торез, Леон Блюм и Эдуар Даладье. Народный фронт проводил в парламенте революционные законы об обязательном отпуске для трудящихся, о сорокачасовой рабочей неделе при восьмичасовом рабочем дне, о страховании рабочих. Левые интеллектуалы торжествовали, а ультраправые Моррас и де ля Рок скрежетали зубами в бессильной злобе: впервые в истории Франции правительство возглавил еврей — Леон Блюм.
Так что деятельность «Союза за возвращение на Родину» проходила в самой благоприятной обстановке. Эфроны ходили на фильмы Григория Александрова, заражаясь их неподдельным оптимизмом. Звучали незабываемые мелодии Исаака Дунаевского, улыбался с экрана плакатный красавец Сергей Столяров, воплощение справедливости и надежности, острил неунывающий Леонид Утесов, а великий Соломон Михоэлс пел на идиш колыбельную негритенку. Разве такую страну можно было не полюбить? Великая иллюзия кино! Советские люди, лояльные власти, тоже любили фильмы Александрова и Пырьева, но видели в них прекрасные киносказки, о нелояльных и говорить нечего: «В середине 30-х годов в нашем кинематографе можно было видеть только фильмы вроде ненавистных мне „Веселых ребят” и „Цирка”» [8] . Пока Эфроны наслаждались советским «Цирком», Эмма Герштейн восхищалась новым французским фильмом «Под крышами Парижа»: «...я, смотря эту картину, как будто оттаяла душой, так она мне понравилась» [9] . Вопреки утверждению поэта, большое не всегда видится на расстоянии.