Выбрать главу

Или вот о чем еще я не буду писать. О том, как “тот джаз”, “истинный”, “классический”, пришел ко мне несколькими годами позже, уже в исторический промежуток между смертью изобретателя хронопов и началом похода против водки. Притащился он на длинных гусеницах переводных фраз. Ответственными за сие я назначаю журнал “Иностранная литература” и книжную серию “Мастера современной прозы”. В первом доктороу Аксенов наигрывал свой резковатый русский регтайм (до сих пор помню его “плевки раскаленной джизмы” — не эротика, а какая-то черная металлургия), во второй Кортасар по-детски простодушно преследовал некоего саксофонного гения, в роли которого услужливый издатель тут же предлагал читателю птичку Паркера. Бодрячество стиляжной Америки нынче выглядит столь же невыносимо пошлым, как и сентиментальная задушевность парижского аргентинца, но чего еще хотела советская юность, как не этого — элегантного фьюжна заграницы и свободы, женщин и субстанций, музыки и отчаяния? Юность — это возмездие, не забывайте.

В общем, я (не “мы” уже, а “я”, что важно, как в смысле персональной истории, так и в рассуждении поколенческой) принялся слушать их — Паркера и Армстронга, Эллу и Сару, Арта и Арчи, многих других — исключительно оттого, что о них писали Хулио, Алехо, Эдгар и даже Борис. Это был забавный опыт — изучения без особой любви. Я не пытался попасть под власть этой музыки, я хотел понять, зачем и для чего она. И — самое главное — при чем здесь свобода? Да-да, свобода, ведь о ней твердили абсолютно все, кто писал о джазе в тридцатые — шестидесятые. Ровным счетом никакой свободы я здесь не видел и не слышал — в мерной пульсации ритм-секции, в незатейливых поп-мелодиях, которые служили сырьем для дальнейших упражнений в звукоизвлечении, известных в народе как “импровизации”. Все это оставляло меня совершенно холодным, кроме разве что изящного минимализма “Modern Jazz Quartet” да кособоких аккордов Монка. Пора было переходить к настоящей свободе. И вот тогда мне подвернулась самиздатовская книга под названием “Черная музыка, белая свобода”. Фамилия автора была и музыкальной и ударной разом; под барабанную дробь фри-джаза я погрузился в совершенно непонятный текст, откуда впервые почерпнул такие слова, как “семиотика” и “бахтин”. (Здесь я из поля индивидуальной истории возвращаюсь к болоту общей, истории моей тогдашней компании и отчасти даже позднего СССР.) Знание этих слов продвигало на невиданные высоты в (топографически ограниченной несколькими горьковскими квартирами и волжским откосом) социокультурной иерархии. Эффект их был значительно сильнее действия самого фри-джаза, которому была посвящена волшебная книга; от “бахтина” некоторые девушки мягчели, а за “семиотику” могли налить лишний стакан (или, довольно часто, начистить рожу — но сие тоже знак отличия). Прослушивание опусов Орнетта Коулмена, Арчи Шеппа и Сан Ра было гораздо более приятным, нежели довольно приглаженной (по сравнению с ними) бибоперской музыки, не говоря уже о шелковом с блестками свинге. Ни за чем не надо следить — ни за линией баса, ни за цепочками нот; так авангард стал моим безошибочным выбором — фоновый шум, под который приятно предаваться разного рода мыслям, автоматически наращивая символический капитал истинного конносье. Я и сейчас не прочь сходить послушать фри-джаз, но только уже нет ни капитала, ни иерархий. Чужой человек в чужой стране попивает джин-тоник, внимая звуковому хаосу. Типа белая свобода.