Выбрать главу

— Никак не могу привыкнуть к этому Петербургу. Для меня он так и остался Ленинград.

— А если не секрет, ваша фамилия не Волчек?

— Здравствуйте, как вы себя чувствуете?

— Все, перемкнуло. Если проводите его домой, вам его внучка все объяснит. Возьмите ее телефон. Он дорогу к Сталину сам находит, а обратно не помнит. Обычно кого-нибудь просим его проводить, тут недалеко.

Вверх, хоть и с передышками, Лев Семенович семенил довольно бодро, гудели тронутые ржавчиной пупырчатые ступени. Но, выбравшись к солнечному свету, он обмяк, словно некий подземный Антей. После Паниковского сразу свернете направо до Царского Села, указывал мне направление завхоз, и я, опытный визионер, ничему не удивлялся. Оказалось, Паниковским народ окрестил фигуру на вершине высоченной нержавеющей гиперболы — создателя, запускающего двумя руками в небеса стальную птицу. Символический самолет для цинического ока и впрямь ужасно походил на гуся. Под гусем Лев Семенович окончательно раскис и до Царского Села уже почти висел на моем предплечье, нывшем все сильнее и сильнее. Однако никто на нас не обращал ни малейшего внимания — все говорили по мобильным телефонам: это полезное изобретение открыло людям глаза, что самое интересное всегда происходит не там, где они находятся. Мобильный телефон уже не часть, а замена нашей жизни.

Царским Селом народ обозвал расставленную “покоем” троицу сталинских домов, с головы до пят облепленных символами эпохи — серпами, молотками, простыми и отбойными, колосьями, тыквами, ракетами, щитами, мечами… Я достал из пиджака бумажную полоску с мобильным телефоном внучки и прочел четкое лазерно-принтерное имя: ВИКТОРИЯ.

Все правильно, Виктория Радиевна Воробьева. Вика.

Я был совершенно спокоен, но пальцы, пока я набирал ее номер, все-таки прыгали. Разумеется, голос был не Викин, не ее радостно задохнувшееся “да?..”, но по охватившему меня отчаянию я понял, что ждал именно его. Правда, когда новая Вика, словно козочка, процокала к нам на высоких каблучках, я и сейчас не понимаю, почему улица из весенней внезапно обратилась в летнюю. Был ли виною тому оранжевый сарафан, открывающий тронутые гусиной кожей худенькие ключицы? Или тропическая лазурь глаз? Или сияние юной любви, обращенной к старости, а значит, одним лучиком и ко мне? Это после я и вычислил и высмотрел, что ей никак не могло быть меньше тридцати пяти, но в тот миг я видел только одно — дедушка и внучка среди внезапно вспыхнувшего лета. Да и детская припухлость щек, детская доверчивость, с которой она пригласила меня войти…

Сталинские апартаменты сталинского лауреата были куда просторнее сталинского бункера, но и в них все работало на какое-то дело — даже сочинения классиков смотрелись так же аскетично, как сочинения по горновой сварке, машинной ковке, горячей и холодной листовой штамповке, по скоростному и силовому резанию, по рафинированию металлов возгонкой в вакууме…

— Дедушка бережет вольфрам, — словно старому другу, улыбнулась мне новая Вика, видя, с каким усилием я вчитываюсь в корешки бесчисленных книг.

Кабинет Льва Семеновича и правда ярче освещался десятком крупных фотографий русской красавицы в короне кос, чем скудными лампочками казенной рожковой люстры.

— Бабушка, — с грустной улыбкой указала Вика на всех красавиц разом.

— Ее девичья фамилия была Терлецкая? — полуутвердительно спросил я и вкусил минуту неподдельного изумления прелестной хозяйки.

Зато Лев Семенович уселся за двухтумбовый стол Сталина-Яковлева, включил казенную настольную лампу с зеленым абажуром и принялся что-то писать, не обращая на нас ни малейшего внимания. Оживляли его стол двух секретарей лишь массивные огрызки стали, с рваными дырками и без оных. Самый тяжелый огрызок черной брони придавливал стопку дешевых канцелярских папок вроде той, в которой тень моего отца когда-то вручила мне роковую рукопись.

— Дедушка пишет историю советской металлургии, — грустно и ласково улыбнулась мне Вика (чем бы, мол, дитя ни тешилось…) уже на кухне, просторной, тоже темноватой и не очень уютной, как всякое помещение, где нет ничего лишнего.

Однако новая Вика была тронута, когда я ответил вполне серьезно:

— Кому же и писать историю, как не тем, кто ее творил.

И она уже ждала, чтобы я снова вступился за выжившего из ума любимого дедушку, когда спросила как бы сама себя:

— Когда он делал свою броню, неужели он верил в коммунизм?..