И губы черным соком крашу,
Украдкой, под чужим забором, —
Так сладко времени быть вором.
*
Бог создал море,
Чашу многотонную,
Чтобы над ней грустить.
Огромное —
И нету слов огромных,
Чтобы его вместить.
*
Я стал никем, я стал нулем,
А был еще недавно царь я,
Все дни сражаюсь с бесом-псом
И не справляюсь с этой тварью.
Я, как щенок в засаде ос
Или как мушка в паутине,
Не вижу моря трех полос —
Зеленой, голубой и синей.
Мне недоступны небеса
В благоухающем их цвете.
Господь, спаси меня от пса,
Иначе мне не жить на свете.
*
Закрытые зонты — как белые надгробья,
Пляж — кладбище у моря изголовья,
А буревестник с волн снимает пенки,
Подобно Горькому и Жене Евтушенке.
*
Мы уезжали, лица пряча,
И шли за нами волны, плача,
Был плач великий в море синем,
Узнавшем, что его покинем.
Волна волну гнала волнами,
Как в синей книжке, в Мандельштаме,
И выгибали волны выи,
Вздымая гребни волновые.
Сентябрь 2011
Халкидики
Свет и тени
Абаджянц Микаел Федорович родился в 1970 году в Ереване. Закончил Ереванский зоотехническо-ветеринарный институт. Печатался в периодических изданиях Армении, России, США и др. В “Новом мире” публикуется впервые. Живет в Москве.
Когда брат мой заболел, мы переехали в деревню. Доктора советовали покой, уединение и чистый воздух. С короткой деревенской улицы дом наш казался небольшим и аккуратным. На стенах его лежали безмятежные и светлые тени тополей. Белые ставни, белые занавеси за чистым стеклом, видные сквозь отраженное летнее небо и неяркую зелень листвы, создавали видимость глубокого спокойствия.
В комнатах было чисто, прохладно и безлюдно. Свет через широкие окна лился прозрачный: казалось, он силится пронизать дом насквозь. Но до его пыльных глубин он долетал ослабленный, утративший свою прозрачность, разрушившийся. И на пороге мрака, там, где свет угасал, начинало колыхаться что-то почти неуловимое, порожденное тенью и светом, похожее на рябь в глазах от яркой вспышки. Отсюда, где свет утрачивал свою силу, строгий порядок в передней и комнатах сменялся хаосом чуланов и бесчисленных пристроек. Именно этими пристройками непонятного назначения был образован внутренний двор дома, откуда он выглядел неприглядно. Все, что когда-то отслужило свой век, сносилось сюда. Беспорядочно наваленная мебель, попорченная дождями и с отсыревшей обивкой, ящики, набитые доверху вышедшей из употребления сопревшей одеждой, кровати с затейливыми никелированными спинками и ржавыми сетками, оцинкованные и медные тазы с загнившей водой загромождали и без того тесное пространство. С улицы краски виделись ярче, небо — глубже, зелень — гуще, и там было лето. А здесь царило какое-то неопределенное время года, на земле лежали волглые прошлогодние листья, воздух был насыщен запахом тлена, а небо было тусклым, видимым точно сквозь низкую пыльную пелену. Солнце никогда сюда не заглядывало, и на всем лежала вечная тяжелая тень. Дом со двора казался громадным и безжизненным. Он смотрел мертвыми глазницами маленьких покосившихся и темных окошек, и просто не верилось, что этот хаос где-то упорядочивается в строгий фасад.
Вещей в комнатах было много, в большинстве, казалось, и вовсе нет нужды. Каждому креслу или стулу было раз и навсегда выделено определенное место, и сдвинуть их могла лишь воля моей матери. Причем все перемещалось строго в сторону захламленных пристроек и внутреннего двора — под мерное тиканье часов, вечное гудение мух, блуждавших между светом и тьмою, да бесконечный печальный и тихий разговор, который велся обстоятельно, но вполголоса, точно у одра умирающего, с одним и тем же ученым господином в очках, одетым в белоснежную сорочку и черный костюм.
Казалось, все в этом доме имело две стороны — светлую и темную, и стоит свету иссякнуть, как все рухнет и сгинет во мраке под натиском хаоса.