Вспомнил, как однажды тут в соборе длинноногая, мало похожая на прихожанку блондинка расставляла охапку свечей, на шпильках колыхаясь перед кивотами… И надо же — через несколько часов, заплаканную, я встретил ее у крыльца конторы Диора! Видимо, не откликнулось Небо на ее мольбы.
Воистину роковые качества русских, ускоривших краткость «русской цивилизации»: отсутствие солидарности, взаимовыручки, памяти (настоящей, а не инспирированной сверху) о жертве, жертвах.
Экономическо- социумная дисциплина Парижа (а по мне дак попросту крохоборство). Предложил автобусному водителю на выбор: 20 евро или 1,60 мелочевки (т. е. не хватало 10 сантимов до стоимости билета). Сдачи с 20 евро у водителя не было. Принять мелочь с недостачей в 10 сантимов он отказался. И указал мне на выход из салона. Да последний жлоб в России наплюет на 10 коп. недосдачи. Не то во Франции. Крохоборный педантизм, дикий русскому человеку.
20 часов. Вчера, ближе к пятничной полночи умерла Лена Шварц. Сегодня вечером (придя со службы в Notre-Dame) кликнул мышкой «Культура» и… И не мог ни записать, ни обдумать — так обожгло. Отпевание в воскресенье, послезавтра. Не успеваю. Не успел к Думешу, теперь — к Лене, не успеваю на похороны к самым близким друзьям… Поэт высочайшего полета, мощного воображения. И целый пласт жизни. Сейчас записывал в дневник все подряд, лишь бы оттянуть написать вот это: Елены Шварц больше нет .
13 марта , суббота, 440 утра.
Проснулся. Как подкинуло, словно от голоса, разбудившего фразою Достоевского: «Маша лежит на столе. Увижу ли я Машу?» А где сейчас лежит Лена? Дома? В морге? «Я пока ничего и ко всему готова». И опять внутренний голос: «Для меня это как для Гоголя смерть сестры Хомякова». Хотя и совсем другое.
Поэт беспокойной поэтики. Потому-то Цветаева, футуристы, Маяковский, даже Вознесенский ей ближе Ахматовой (и Мандельштаму, видимо, не могла простить его ранней акмеистической упорядоченности). Меня если и любила — то только за то, что много о ней. «Посмотри — помнится, говорила она мне, — мы шли белой ночью, уже под утро к Елагинской стрелке, выгуливали ее пуделька Яшку — посмотришь направо — одно, налево — уже другое — ветер шевелит листву — как же можно сохранить один ритм на протяжении целого стихотворения?»
Как раз сегодня Поминование усопших . Литургия в 10 часов, т. е. через четыре с половиной часа. И не спится, и на улицу выйти не соберусь.
Казалось бы, ей должны были нравиться такие мои, к примеру, стихи как «Британские стансы». Но я у нее изначально шел по ведомству «лирической простоты», и никаких аллюзий, никакого сюра она у меня не воспринимала. Вот «Обнова» — другое дело.
Путешествие наше на Валаам; отплытие от Сенатской; плыли мимо Дворцовой, мимо Смольного… Белой ночью — мимо Шлиссельбурга.
Помнится, вытянуть Лену было не просто: Яшку не с кем оставить (в итоге оставили с Беллой Улановской) и т. п. «Ты меня как резиновую присоску на кухне оторвал от стены». (Были тогда такие крючки-присоски для полотенец.) Все обошли, любовались на дальний островок с соснами в серебряных блеских бликах и поволоке, забирались на колокольню… Была у нее в стихотворении (об этом) строфа, которую она потом опустила:
И если нам отсюда вниз
сойти не суждено,
мы братний хлеб привыкнем есть,
пить сестрино вино.
У себя же простоты, кажется, не ценила. Так, когда я выразил ей свое восхищение стихотворением про клен («Бабье лето, мертвых весна, / говорят в Тоскане, говорят со сна» и проч. — гениальное стихотворение) — она отмахнулась: «Да ну, что ты. Там (т. е. в новой книге) есть гораздо лучше». Надулась на меня, когда я ее подборке в Н. М. дал заголовок «При черной свече». Она-то хотела что-то такое с Богом. Но разве не безвкусно Бога выносить в заголовок подборки? — убеждал я ее. Этого не умела понять.
Московские концептуалисты ее, кажется, не любили. И впрямь: для этих труположцев она была слишком беспокойна, экстравагантна, ершиста.
Она все-таки «зверь-цветок», а они — математики. И хотя в литературный социум она была в последние годы вписана намного благополучней меня, она по существу одиночка.